Люди

Игорь Померанцев. Типично английские франкофобы

Мой сын родился в Киеве, но вырос в Лондоне. Учился в частной школе Вестминстер. Университет закончил в Эдинбурге. Не знаю точно где — в школе или на английской кафедре в университете, — но одну английскую заразу он подхватил. Время от времени он без каких-либо видимых поводов повторяет ту же фразу, но всякий раз на новый лад: “ну чего ещё ждать от Франции…”, или “до чего же французы уродливы…”, или “Париж? Да это же свалка! Худшие рестораны в Европе! Да, худшие!”. Я угодливо подхватываю: “Согласно опросу, проведённому в странах Европейского Союза, больше всего европейцы не любят французов…”. “Ты уверен?— едва скрывая радостное волнение спрашивает сын, — а не немцев?”. “Это точно. Французов. Опрашивали, правда, только менеджеров гостиниц и пансионов. Но они в людях знают толк”.

После таких разговоров мне почему-то всегда не по себе. Хотя это же факт: самый классический француз — это, конечно, Квазимодо, и на самом деле в Западной Европе их на дух не выносят. Но мне всё равно не по себе. И сыну тоже. Мы начинаем словно бы невзначай вспоминать, как ездили в Нормандию и как бродили в Живерни по саду, созданному Клодом Моне. Там, в Живерни, Моне двадцать с лишним лет работал с цветами, нет, не с красками, а с цветами: ирисами, гладиолусами, астрами. И мой сын, заразившийся у англичан любовью к садам, едва не расплакался на изящном мостике, обрамлённом глициниями. Ещё мы любим вспоминать  “Трёх мушкетёров”. Я талдычу о своём: как в трактирном погребе Атос выдул сто пятьдесят бутылок вина, а скромный юноша из Гасконии д’Артаньян ежевечерне не вставал из-за стола, не опорожнив двух-трёх бутылок бургундского. У сына любимый эпизод — любовный. Его почему-то в детстве поразила сцена, в которой д’Артаньян,  сорвав в порыве страсти батистовый  пеньюар с Миледи, увидел на её белоснежном круглом плече выжженную лилию — знак, которым клеймили преступников. После мы переходим на другую тему: французские комедии. Я больше всего люблю картину, в которой Луи де Фюнес дублирует обезьяну, а сын — историю, в которой Фернанделя приняли за Дон Жуана. Ещё мы оба любим страстного католика Жоржа Бернаноса. Это он сказал, что родина для патриотов — это всё равно что церковь для ханжей, и он же отметил, что народы, считающие себя добродетельными, находятся на первой ступени лицемерия, а лицемерие величия является симптомом такого затвердения тканей, от которого уже нет лекарства. Писатель написал об этом в эссе “Мы, французы”. Цитируя по очереди Бернаноса, мы понемногу начинаем вступаться за его соотечественников. Да, конечно, они снобы, но им есть чем гордиться! “Это у нас, британцев, – распаляется сын, – тусклая freedom, а у французов – обжигающая liberte!”. “Точно, — говорю я, — а ты знаешь, кто в середине семидесятых вступался за украинских политзаключённых, которых сажали в психушки? Французские математики!”.

Такие беседы мы обычно завершаем в ресторане Le Gavroche (улица Upper Brook Street), чем-то напоминающем английские клубы. Cын заказывает бокал белого гасконского, ну а я — бокал красного бургундского. Или бутылку. Vive la France!

Читайте также:
Игорь Померанцев. Колониальная грусть
 Историческая ностальгия — это тоска по роду, по семейному древу. Мне кажется, в шелесте плетеных штор, этих жалких парусов нынешних лондонских полукоммуналок-полумеблирашек, еще слышен шорох дамских кружев, воланов и лент, теребимых бризом.

Нашли ошибку? Выделите ее и нажмите CTRL + ENTER

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: