Комментарии

Андрей Мовчан. Английский дневник: Глава 9. «Лирическое отступление»

Сразу оговорюсь, мне очень повезло — в детстве я жил в малоэтажной советской Москве. Наши дома в Измайлово (угол Нижней Первомайской и 14-й Парковой) строили еще пленные немцы, они были красно-коричневого кирпича, трехэтажные, стояли каре, внутри были дворы (по-лондонски — communal gardens). Широкие тротуары от узких улиц отделяли толстые тополя — их каждую осень подрезали так, что получались модернистские скульптуры каркасов, на многочисленных отростках которых весной вырастали шары новых листьев.

28.06.2021
Андрей Мовчан
Андрей Мовчан

Жил в наших домах самый разный народ: мой дед, профессор; соседка баба Шура с детьми и внуками, партработник на пенсии; дядя Ваня с женой бабой Катей, слесарь с нефтезавода; семья Носковых, родители — дипломаты, чаще в Ливане, чем дома, их сын Сашка (в свои 30+ его никто иначе не называл) с женой, пьющий инженер и отец моего приятеля Макса. Но по большей части это все же были ИТР или рабочие — заводов в округе хватало.   

Квартиры в домах были воплощением послевоенной роскоши — шаг вперед и от коммуналок коридорной системы, и от одноэтажных бараков для лимитчиков. Бараки эти, густо заполнявшие недозастроенные пятна в Измайлово, сносили при мне, возводя на их месте величественные в своем уродстве панельные восьмиэтажки — белые параллелепипеды, где, как говорили, «горячая вода прямо лилась из крана». В наших же квартирах стояли газовые колонки, которые надо было разжигать, если хотелось получить горячую воду; колонки были в ванных — на кухне, чтобы мыть посуду, приходилось кипятить кастрюлю на плите. 

Планировка квартир (по большей части это были двухкомнатные: комнаты 18 и 14 метров, крохотный коридор, раздельный санузел и кухня) максимально учитывала интересы детей: пятиметровая кухня, на которой одновременно есть могли только двое, не позволяла даже подумать о привлечении ребенка к домашнему хозяйству. Вместо «иди помоги» нам говорили «уйди, не крутись под ногами», и мы были очень послушны; крохотные коридоры, комнаты, служившие и спальней родителей, и детской, и гостиной, и часто кабинетом одновременно, оправдывали наше нахождение на улице в течение относительно светлого времени суток. Они же, правда, были серьезным естественным ограничителем аппетитов: «Купи-и-и-те велосипед!!!» — «А куда мы его поставим??? На телевизор?» Ну что тут возразишь?   

Понятие «ремонт квартиры» было для меня в детстве чем-то теоретическим, из советских фильмов. Дефицит (а точнее, почти полное отсутствие) сегмента DIY в советской системе распределения для простых смертных еще можно было бы как-то преодолеть за счет смекалки и Марьи Васильны — товароведа, жившей в соседнем подъезде. Но преодолеть интеллигентское презрение к быту («Зачем нам ремонт, Лялечка? Лучше поедем летом на море») Марья Васильна не помогла бы (к ней, кстати, у меня в семье тоже существовало легкое презрение — на фоне крайне дружеского отношения ко всем остальным, будь то искусствовед Борис Израилевич, слесарь Ваня, парикмахер Люба или даже упомянутая баба Шура с ее партийной выправкой и советами «учить детей ремнем, чтобы знали меру и не высовывались»). Поэтому в нашей квартире лежал «первичный линолеум» — коричневый, на корде, обламывающийся по швам и протертый ножками столов и стульев — я любил задумчиво ковырять его, пока никто не видел. Поэтому на обоях сохранялись детские рисунки и приходилось их стирать, чтобы нарисовать новые. 

Окна в нашей квартире были двустворчатые (первобытный аналог двойного стеклопакета), деревянные, крашеные белилами. Летом через широкие щели и зазоры сквозь них приходил свежий воздух даже в закрытом виде. К зиме окна заклеивались (в СССР забота о гражданах была на первом месте, и потому в хозяйственных магазинах продавались рулоны «бумаги для заклейки окон»). Заклейка была для меня праздником, почти как украшение елки к Новому году — с утра варился клейстер, и потом надо было резать полоски бумаги, намазывать их нежно пахнущим теплым клейстером, прокладывать щели ватой и прилаживать бумагу к раме так, чтобы закрыть и вату, и щели. Оставлялись незаклеенными только форточки, но не для вентиляции (никакая заклейка не прекращала до конца ток воздуха через эти окна), а для того, чтобы вывешивать за окно удачно купленные мясопродукты — на крошечных кухнях не было места холодильнику с большой морозилкой. Весной окна «отдирались» — это было исключительно мое занятие и еще большее веселье.        

Дворы наши были всем: агорой, стадионом, сушилкой для белья, банкетным залом. Женщины развешивали во дворе белье или выбивали ковры и половики, оставляя на снегу прямоугольники пятидесяти оттенков серого, и болтали. Бабки сидели в валенках на лавочках и болтали еще больше, делая двор местом всеобщего бесконечного суда: над «Любкой-проституткой» (потому что «молодая, красивая, ярко красится и поздно приходит домой»), «Борькой-еврейчиком» (за то, что «не здоровается, не пьет с соседями и непонятно где работает, а ходит всегда в шляпе»), Марьей Васильной, товароведом (за то, что «вся в золоте, с «Жигулями», муж-то вечно в гараже, а она мужиков водит»). Мужики (местные, не те, что ходили к Марье Васильне, — те были в шляпах и польтах и двор пересекали быстро и бочком) играли во дворе в домино и из-под стола наливали себе в граненые стаканы. Иногда, после часа-другого игры и пары походов самого младшего из них в «серый магазин» за углом, предлагали и нам — пацанам, крутящимся неподалеку у качелей, «глотнуть по-тихому», чтобы «попробовать мужскую житуху».  Наблюдательницы обсуждали каждого, кто проходил мимо: мужчины шли с работы (усталые и/или в подпитии), перебрасываясь с лавочками парой фраз, грустных, но беззлобных; женщины — из магазинов, волоча тяжелые сумки, останавливаясь у лавочек размять затекшие руки и послушать последние новости; подростки пробегали за хлебом или «вынести помойку» — эти действия были платой за право потом носиться по двору.  

Дети носились до черных сумерек, до протяжных криков «Саня-я-я, домо-о-ой, быстро-о-о, я сказала-а-а-а», играли в войну или футбол (или в настольный теннис на том же столе для домино, когда мужики еще отсыпались или уже расходились, загнанные по квартирам злобно-безнадежными женами), копали жуков в световых колодцах подвальных окон. 

Да, у домов были подвалы, некоторые, как наш, залитые по колено водой (отчего в домах было сыро и холодно даже летом, а зимой приходилось спать в свитере), иногда сухие, представлявшие из себя легко проходимый лабиринт перегородок, череду комнат без дверей, пересеченных толстыми трубами и наполненных строительным и бытовым мусором. Кое-где попадались даже старые матрасы — как будто кто-то иногда ночевал там или просто полеживал. Лет до тринадцати эти матрасы в нашей среде были предметом пугающего шепота о бандитах, о немцах, которые строили эти дома, сбежали, да так и живут в подвалах, не зная, что их давно отпустили домой, а если кого встретят — убивают огромным кинжалом с криком «хайль». К тринадцати годам рассказы о немцах исчезали, и наступало время игр в войну смешанными командами — войну, целью которой было захватить в плен женский состав команды противника. Пленницу полагалось вести на матрас и пытать, выясняя военные планы врага, для чего ее надлежало положить и, держа за руки и за ноги (а то и связав), грозно щекотать. Пленницы были достойны пионеров-героев — истерически хохоча и безнадежно вырываясь, они не выдавали тайн своих однополчан, из-за чего пытки затягивались. 

Я переехал из Измайлово в новый дом в Тропарево — дом без двора и подвала, с горячей водой и лифтом, как раз, когда игры в войну стали стремительно терять свой групповой характер и превращаться в борьбу «один на один». Жизнь в Измайлово навсегда осталась синонимом счастья великого ожидания: веселого завтра, новых открытий, незнакомых чувств, взросления, которое тогда казалось чудом (но — таковым не оказалось).     

Спустя почти сорок лет, после того как моя нога по щиколотку в жидкой глине (жидкая глина будет окружать наши новостройки еще лет пять после сдачи) впервые ступила на бледно-желтый паркет новой квартиры на Юго-Западе Москвы на десятом этаже, а глаза удивленно рассмотрели кухню невероятного размера (9 кв. м.) и отсутствие колонки в ванной, спустя еще три переезда, в течение которых я неизменно значительно увеличивал размеры кухни и комнат, количество удобств и качество ремонтов (возможно то, что я выбрал профессию финансиста, частично связано с полным пренебрежением взрослыми в моем детстве материальной стороной жизни), я очутился в Лондоне — впервые не по делу или как турист, а как будущий житель. 

Мы приехали за полгода до переезда «посмотреть места» и начали с района, в котором незадолго до того поселилась моя дочь. Я раньше в нем не бывал — что мне было делать в Мейда-Вейле, лежащем к северу от Паддингтона (дороги на Хитроу), к западу от Сент-Джонс-Вуда — вотчины российских банкиров и топ-менеджеров, к северо-западу от Мэрилебона и Мэйфейра (центров богатой жизни) и совсем далеко от Белгравии и Челси (новой родины арабских шейхов и российских чиновников, находящихся в международном розыске).

Шел дождь — таксист радостно сообщил, что он не любит Лондон, потому что в нем всегда дожди. Я спросил, откуда он. Оказалось, что он из Уэльса, где тоже часто дожди, но «совсем другие». Окна запотели, я сидел в кэбе, который тащился по лондонским пробкам, прикрыв глаза и отдыхая от перелета из Нью-Йорка. Медленно у меня возникло странное чувство: как будто в воздухе сгустился из ничего еле слышный легкий звон, и вспомнилось детство, и привиделось, что я еду на заднем сиденье такси — «Волги-24», мы возвращаемся в Измайлово с ВДНХ и вот сейчас подъедем прямо к подъезду, и я выскочу первым, несмотря на строгий запрет («Андрюша, категорически нельзя выходить из машины первым и оставаться в ней последним — это опасно для жизни!» — «А если мы в машине вдвоем?» — «Тогда ты выходишь вторым, но держишь взрослого за руку!»), и бабки будут ворчать: «Профессор-то опять на такси, ребенка избалует, от таких потом все проблемы»…

Кэб встал; я открыл дверь — и оказался в Измайлово. 

Передо мной стояли трехэтажные кирпичные дома, подвальные окна были прикрыты решетками. Широкие тротуары отделяли от узких мостовых толстые стволы деревьев, превращенные в модернистские каркасы. У подъездов стояли лавочки. За домами угадывались дворы. Мимо пробежал подросток с мусором — на углу обнаружилась помойка: такой же, как в детстве, бак серо-зеленого цвета, вокруг которого так же были сложены крупногабаритные вещи на выброс. Женщина шла с двумя сумками продуктов, несмотря на дождь. 

Я вышел. Воздух, окруживший меня, был тем старым, измайловским — воздух свежести времен отсутствия автомобилей у всех, кроме товароведов, воздух, еле слышно пахнущий выпечкой из булочной и помойкой с угла. И странное чувство посетило меня — чувство, что я наконец снова дома. 

Я уже понимал в тот момент, что мы останемся здесь. И еще: я парадоксальным образом понимал, что мне придется встретиться и с колонкой для горячей воды, и с рваным линолеумом, и с кухней в пять метров, и с окнами, через которые гуляет ветер, и с необходимостью спать в свитере. И Лондон меня не обманул. 

Но об этом — в следующей главе, вернее, через одну. В процессе написания следующей главы про недвижимость Лондона я понял, что рассказ будет непонятным и неполным, если не предварить его словарем сленга лондонского риелтора. Пытаясь снять, а дальше — купить жилье, я вынужден был продираться сквозь совершенно отдельный язык, внешне напоминающий английский, но самостоятельный и иногда кажущийся издевательским — настолько используемые в нем английские слова изменили свое значение. Так в моей голове образовался «словарь новосела города Лондона», выписку из которого я и предложу вашему вниманию, перед тем как начну живописать внутренности лондонской недвижимости — иначе вы не то что не поймете сути, но не сможете оценить вкуса (запаха?) благородной английской иронии, который в лондонских жилищах силен как нигде.

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: