Истории

«Жизнь как чудо». Алексей Зимин — об истории британской мысли. Глава XVII

Британия правит внешним миром, но перестает справляться с внутренним. Смерть королевы Виктории, Первая мировая война и Гилберт Кит Честертон по-своему находят английскому духу новые территории для жизни. Алексей Зимин, главный редактор проекта «Зима», рассказывает новую историю. Глава под номером XVII посвящена британкой мысли и религии.

22.02.2024
Алексей Зимин
Алексей Зимин

Царство Божие внутри нас, но к ХХ веку это царство оказалось не слишком впечатляющим. В лучшем случае размером с циррозную печень.

Это, впрочем, мало кого расстроило, так как многим показалось, что на смену божьему царству пришло царство разума. Движущей силой истории стал прогресс, и конца и прогресса, и историю нельзя было разглядеть даже в самый пессимистически настроенный бинокль. А пессимизм как образ мысли в империи кончился вместе с лордом Байроном.

Британия, на первый взгляд, уверенно правила морями при помощи военного и торгового флота. 

Невидимая рука рынка щедро наполняла банковские авуары в Сити несметными богатствами. Бремя белого человека, несущего цивилизацию варварам, конечно, отнимало силы от занятий крикетом и лаун-теннисом, но такова, увы, цена, которую просвещенные платят за свою просвещенность.

Компании железных дорог печатали рекламу, в которой из окна купе открывался вид на Гималайские горы, и, если верить сэру Герберту Уэллсу, был недалек тот час, когда в кассах North Western Railway можно будет купить билеты на Луну первым классом.

Всегда одетая в черное, королева Виктория была так же стара, как и идея о британском превосходстве. Говорят, что со старостью приходит мудрость. Но, увы, чаще старость приходит одна.

С одной стороны, стала потрескивать империя, с другой — проступили трупные пятна и на самой имперской идее.

Полумиллионный британский военный корпус проиграл войну в семь раз меньшему бурскому ополчению в Южной Африке. Это была одна из самых позорных военных кампании в истории Англии. Солдаты Ее Величества потерпели не только физическое, но и моральное поражение. Созданная генералом Китченером система концентрационных лагерей для изоляции гражданского населения от партизанский бурских отрядов поразила своей жестокостью век, в котором еще не принято было воевать с безоружным противником. Жертв содержания в лагерях Китченера было больше, чем бурских ополченцев, погибших от британских ружей и пушек.

Во время Второй англо-бурской войны умерла королева Виктория. Согласно завещанию, ее похоронили по военному чину. Черный аутфит сменили на белое платье. Лицо британской императрицы из Ганноверской династии прикрывала свадебная вуаль. Рядом с ней в гробу лежал домашний халат ее покойного мужа принца Альберта, а в руке она сжимала прядь волос своего многолетнего фаворита, шотландца Джона Брауна. Локон был скрыт от посторонних взглядов букетом подснежников. Ее правление длилось почти 64 года. Дольше на троне находилась только Елизавета I, а позже — еще и Елизавета II. Британские королевы живут долго, и в этих многолетних периодах матриархата — возможно, один из ключей к английскому консерватизму. У символа хватает времени, чтобы удержать от турбуленции саму жизнь.

Наследник трона Эдуард VII по отцу был уже не Ганновером, а представителем Саксен-Кобург-Готской династии, которая под этим брендом правила недолго. На волне антинемецких настроений Первой мировой британская королевская семья (БКС) приняла решение поменять фамилию на Виндзор.

Эдуард был самым возрастным принцем Уэльским в истории английской короны — 59 лет. Рекорд держался более века, пока не был побит сыном Елизаветы II Чарльзом, который стал королем будучи 73-летним.

Нелюбимый сын своей матери (Виктория почему-то считала, что Эдуард как-то ответственен за смерть ее мужа Альберта), он был сибаритом, хорошо разбирался в гастрономии и умел сочетать достоинства любящего мужа и Дон Жуана (среди его многочисленных любовниц была актриса Сара Бернар, а правнучка его последней мистресс Алисы Кеппел — прабабка жены Чарльза III, королевы Великобритании Камиллы Паркер-Боулз. Тут, разумеется, возникает конспирологическая теория инцеста, но ни официально, ни неофициально Эдуард никогда не признавал детей Алисы Кеппел своими. Правду, возможно, знают личные врачи БКС, имеющие доступ к ДНК, но при жизни Чарльза III общественность едва ли получит доступ к доказательствам правды или неправды легенды о кровосмешении Виндзоров. К тому же это не особенно важно, так как в наличии имеются наследники, происхождение которых не вызывает особых кривотолков).

Правление Эдуарда часто сравнивают с эпохой Карла II: раскрепощение эдвардианской эпохи после шестидесяти лет викторианской морали действительно отчасти схоже с освобождением от мрачноватой этики пуританства. Оба короля до вступления на престол провели много времени во Франции, что для их современников в обоих случаях было источником фривольности нравов, царивших при дворе.

При Эдуарде, как и при Карле, появилось много новых свобод, расцвело социалистическое движение и движение женщин за свои права, а вечный для Британской империи ирландский вопрос начал склоняться к своему итоговому решению с двумя Ирландиями: одной — католической и независимой, а другой — протестантской, под управлением английской короны.

Царствование Эдуарда вошло в британскую историю как непродолжительная эпоха безмятежности, когда человеческое величие и достижения науки и техники сошлись в идеальной пропорции с образом home sweet home, столь милым сердцу каждого англичанина. Неслучайно главным рупором времени тогда стал журнал Country Life, воспевавший счастье сельской жизни.

В английской культуре нет точного эквивалента русскому понятию «дача», хотя по своей сути активное переселение среднего класса из Лондона и прочих больших городов в буколические красоты дальних пригородов при короле Эдуарде имело сходную идеологию.

Обеспеченные горожане переселялись в деревню, но это уже не была хрестоматийная деревня из Диккенса и тем более Чосера. Эдвардианское сельское жилье было фейком, формой девелопмента, использующим природу и аграрную эстетику исключительно ради фона.

За время правления королевы Виктории крестьянское население Англии сократилось в несколько раз и к ХХ веку составляло в лучшем случае пятнадцать-восемнадцать процентов от городского. Большую часть продовольствия обеспечивал импорт, а фермеры массово уходили с полей на улицы промышленных городов и превращались там в рабочих.

На их месте селились обеспеченные профессионалы, любящие почитать на досуге Вордсворта, пострелять вальдшнепа, желающие растить детей на свежем воздухе и сидеть у камина с собственным гербом как бароны Вильгельма-Завоевателя.

Эта малая родина была выдумкой, но это была очаровательная выдумка, и ее обаяние работает до сих пор. Журнал Country Life и в XXI веке имеет вполне солидный тираж. Редакция располагается в самом показушном районе Лондона — Ноттинг-Хилле, а к одному из юбилеев издания BBC выпустила трехсерийный документальный фильм под патетическим названием Country life: The Land of Hope and Glory. Концепцию Англии как земли надежды и славы безусловно одобрил бы самый яркий выходец из эдвардианского рая Гилберт Кит Честертон — писатель и мыслитель (две эти вещи не так часто совпадают, как можно было бы подумать), придумавший философию Небесной Англии, где чудо, а не факт считается королем доказательств.

***

Честертон написал полдюжины отличных романов, несколько десятков детективных рассказов о католическом священнике отце Брауне, виртуозно совмещавшем прозелитизм с криминальными расследованиями, несколько тысяч газетных очерков, биографию Чарльза Диккенса и Франциска Ассизского, а также убедительнейший в своем стремлении не стараться никого убедить трактат о христианской вере «Ортодоксия».

Он дружил со всеми своими великими британскими современниками — от Уэллса до Шоу, со всеми ними непрерывно спорил едва ли не до дуэли. Что не мешало ему тут же приятельски выпивать и хохотать со своими лютыми противниками. Почти двухметрового роста и весом в триста фунтов, он носил прозвище Человек-гора и любил подшучивать над своей грузностью.

Первую мировую войну он встретил в стане патриотов и грозил Германии карающим мечом, но на Рождество 1914 года был сражен непонятной болезнью, в результате которой пролежал поленом до Пасхи 1915-го, пока не воскрес к жизни как евангельский Лазарь. Так и не выяснилось, что парализовало Честертона на несколько месяцев, но после болезни он вернулся к жизни пацифистом, а его христианский пыл превратился в пламя настоящей веры. Он принял католичество и всю дальнейшую жизнь посвятил светскому служению Римской церкви. 

Папа Пий XI наградил его званием «Защитник веры». До Честертона среди англичан его получал молодой Генрих VIII, и с тех пор все английские короли прикручивают эту бирку к своему трону, хотя Лондон уже скоро пятьсот лет как порвал с Ватиканом.

Честертона нельзя назвать провозвестником католического возрождения в Британии. Частное исповедание католической веры не считалось криминалом со времен наследника Елизаветы I короля Якова. При соблюдении внешней лояльности короне и англиканской церкви дома можно было молиться хоть царю Ироду. Другое дело, что связь с Римом ограничивала политические и экономические возможности человека, и без принадлежности к Высокой англиканской церкви сделать, например, государственную карьеру было нереально. 

Однако в 1829 году британский парламент принял «Акт о свободе католиков», который с некоторыми ограничениями (католики не могли занимать ряд высших государственных постов и быть британскими монархами) уравнял их в правах с остальными подданными империи.

Это не вызвало большого притока новообращенных, но несколько упростило существование выходцев из Ирландии на территории доминиона. Для некоторых католичество открыло возможность легальной фронды, в том числе эстетической. Художественное движение прерафаэлитов использовало в качестве источников для вдохновения итальянскую живопись раннего Возрождения. Трудно, впрочем, сказать, что это привело в кафедральные соборы больше прихожан, тем более что движение прерафаэлитов, в сущности, свелось к обойным принтам Уильяма Морриса.

Католические идеи всемирности и универсальности подмешивали в программы рабочих движений. К концу XIX века их в Англии расплодилось множество. Видным деятелем социалистического направления был тот же Уильям Моррис, друживший с князем анархистов Петром Кропоткиным и основоположником научного коммунизма Фридрихом Энгельсом. Все эти люди хотели другого мира, другой Англии для себя и для тех, кто придет за ними.

Честертон, в отличие от марксистов, анархистов и прочих, не хотел другого мира, не хотел новой Англии. Ему и старые были хороши.

Его идеал — средневековая Англия времен Эдуарда Исповедника, только с воскресными газетами и паровозами компании NWR. Жан-Жак Руссо предлагал вернуться к состоянию прекрасного дикаря, Честертон голосовал за то, чтобы не переставать быть ребенком, искренне верящим в волшебную сказку, а не в прогресс. Все и так уже случилось, а прогресс — просто дым из трубы на фоне вечного пейзажа жизни:

«Христианин вправе верить, что в мире достаточно упорядоченности и направленного развития; материалист не вправе добавить к своему безупречному механизму ни крупицы духа или чуда. Христианин признает, что мир многообразен и даже запутан — так здоровый человек знает, что сам он сложен. Нормальный человек знает, что в нем есть что-то от Бога и что-то от беса, что-то от зверя, что-то от гражданина. Действительно здоровый человек знает, что он немного сумасшедший. Но мир материалиста монолитен и прост; сумасшедший уверен, что он совершенно здоров. Материалист уверен, что история всего-навсего цепь причинности, как наш сумасшедший твердо убежден, что он сам всего-навсего цыпленок. Материалисты и сумасшедшие не знают сомнений. Вера не ограничивает разум так, как материалистические отрицания. Если я верю в бессмертие, я не обязан думать о нем. В первом случае путь открыт, и я могу идти так далеко, как пожелаю; во втором случае путь закрыт».

Честертон сравнивает обретение веры с открытием нового континента, который на поверку оказывается твоей собственной детской. Ребенок знает, что камень тяжел и может больно ударить, если свалится на голову, но не это занимает детское воображение. Я даю такие обширные цитаты не потому, что Честертон мыслит так размыто и из его писаний трудно вычленить афористичную суть. С афористичностью у него как раз полный порядок, и любую его книгу можно разобрать на сотни цитат и издавать их в сериях «Замечательные остроумцы». Продолжительные цитаты нужны, чтобы лучше почувствовать, глубже проникнуть в атмосферу честертоновской проповеди — остроумной, часто внутренне противоречивой, но всегда оставляющей ощущение, что где-то за спиной докладчика поют ангелы.

«Современный мир отнюдь не дурен, в некоторых отношениях он чересчур хорош. Он полон диких и ненужных добродетелей. Когда расшатывается религиозная система (как христианство было расшатано Реформацией), на воле оказываются не только пороки. Пороки, конечно, бродят повсюду и причиняют вред. Но бродят на свободе и добродетели, еще более одичалые и вредоносные. Современный мир полон старых христианских добродетелей, сошедших с ума. Они сошли с ума потому, что они разобщены. Так, некоторые ученые заботятся об истине, и истина их безжалостна; а многие гуманисты заботятся только о жалости, и жалость их (мне горько об этом говорить) часто лжива».

«Весь материализм, который ныне владеет умами, основан на одном ложном предположении. Считают, что повторения свойственны мертвой материи, механизму. Люди полагают, что одушевленная Вселенная должна меняться, живое солнце — пуститься в пляс. Это не так даже на житейском уровне. В повседневность разнообразие вносит не жизнь, а смерть — скука, утрата сил, упадок воли. Человек движется иначе, когда устанет или что-то у него не ладится. Он сядет в омнибус, так как ему надоело идти, пойдет, потому что ему надоело сидеть. Но если бы ему хватало жизни и радости, чтобы вечно ездить в Ислингтон, он и ездил бы туда так же постоянно, как Темза течет в Ширнесс. Стремительность и восторг его жизни были бы неизменны, как смерть. Солнце встает каждое утро, а я нет, но такое разнообразие вызвано не моей активностью, а моей ленью. Может быть и так, что солнце охотно встает каждый день, ибо ему это не в тягость. Обычность, рутина восходов основана на избытке, а не на недостатке жизни. Так дети повторяют все снова и снова особо приятную им шутку или игру. Малыш ритмично топочет от избытка, а не от недостатка сил. Дети полны сил, они свободны, они крепки духом, потому им и хочется, чтобы все повторялось». 

Честертон призывает в свидетели не логические цепи, а метафоры, не научные факты, а чудеса. Он использует в своих целях все, что есть под рукой — от взяточничества до демократической процедуры.

«Космос бесконечен, но в самом причудливом созвездии нет ничего интересного, вроде милосердия или свободы воли. Величина и бесконечность космоса ничего не добавляют к его тайне. Попробуйте развеселить каторжника, чья тюрьма занимает полграфства. Страж будет вести его и вести по тусклым каменным коридорам, лишенным всего человеческого. Так и наши расширители космоса не дадут нам ничего нового, кроме тусклых солнц и все новых закоулков, где нет божества».

«Даже в разбавленном христианстве достаточно взрывчатой силы, чтобы разнести в куски современное общество. Самая малость христианства — приговор нынешнему миру. Ведь мир этот держится не тем, что богатые бывают полезны (это бы еще ничего), а тем, что на богатых можно положиться. Во всех дискуссиях, диспутах и спорах вам твердят, что богатых подкупить нельзя. На самом же деле подкупить их можно — они уже подкуплены, потому и богаты. В том-то и дело, что человек, зависящий от удобства и роскоши, уже испорчен. Христос и святые с утомительным терпением твердили, что богатство связано с огромной нравственной опасностью. Не всегда противно христианству убить богатого тирана; не всегда ему противно дать богатому власть, если он мало-мальски справедлив; и уж никак не противно христианству против богатых восстать или богатым покориться. Но абсолютно противно христианству доверять богатым, считать их нравственно надежней, чем бедных. Христианин может сказать: «Я не презираю этого человека, хотя он занимает высокий пост и берет взятки».

Но он не может сказать (как говорят в наше время с утра до ночи): «Он занимает такой высокий пост, что взяток брать не станет». Христианство учит, что любой человек на любой высоте может брать взятки».

«Демократия — попытка узнать мнение тех, кто сам не решится его высказать; и потому голосование — штука христианская. Отважно и неразумно довериться тем, кто себе не верит. Это — чисто христианский парадокс. В отрешенности буддиста нет особого смирения; индус — мягок, а не кроток. Но в попытке узнать мнение безвестных есть христианское смирение — ведь куда проще положиться на мнение известных людей. Быть может, смешно называть христианскими выборы, но совсем уж нелепо связывать с христианством предвыборную агитацию. Но здесь ничего нелепого нет. Вы просто подбадриваете смиренных; вы говорите им: «Униженный, возвысься». Все было бы совсем благочестиво, не страдай при этом немного смирение политического деятеля. Аристократия — не класс; она порок, обычно не слишком тяжкий».

Честертон не полемизирует с Бэконом, Локком, Гоббсом или Юмом. Для него это просто кожаные мешки с костями, которые пытались разглядеть в лупу солнце. Познание в классическом понимании британской философии его не интересует вовсе, он не ищет системы, смысла, не просит у Бога объяснительную, мир и так содержит более чем достаточное количество ответов, не нужно тратить время на вопросы.

«Я хочу любить ближнего не потому, что он — я, а именно потому, что он — не я. Я хочу любить мир не как зеркало, в котором мне нравится мое отражение, а как женщину, потому что она совсем другая. Если души отделены друг от друга — любовь возможна. Если они едины — любви нет. Человек любит себя, но он не может в себя влюбиться, а если б смог — занудный вышел бы роман».

Разумеется, ничего кроме смеха не вызывает у Честертона и теория эволюции, Вселенная, сделанная на авось, — даже если Бог был двоечником, ему вряд ли пришла в голову такая нелепая система управления. Конечно, он передергивает и, настаивая на несходстве человека и животного, тут же начинает приписывать тиграм и слонам необходимость человеческих свойств, но его мыслью руководит эмоция, а не дарвиновские умопостроения. В рамках своего инструментария он прав, как права вместе с другими звуками ничего не значащая сама по себе нота в мелодии Перселла.

«Если у вас есть юмор или воображение, если вам понятно безумие или нелепость, вы будете поражены не тем, как человек похож на животных, но тем, как он на них не похож. Это чудовищное несоответствие надо как-то объяснить. Что человек и зверь похожи — давно известно, но вот то, что при этом они столь невероятно разные — потрясающая загадка. Руки обезьяны не так интересны мыслителю, как то, что, имея руки, она ничего ими не делает: не играет на бильярде, на скрипке, не режет по мрамору, не нарезает себе мясо. Пусть даже архитектура у нас варварская, искусство в упадке — но слоны не строят громадных храмов из слоновой кости, даже в стиле рококо; верблюды не рисуют верблюжьими кисточками даже плохих картин. Иные фантазеры говорят, что муравьи и пчелы создали лучшее государство, чем мы. У них действительно есть цивилизация, но это только напоминает о том, насколько она ниже нашей. Кто нашел в муравейнике памятники знаменитым муравьям? Кто видел на сотах портреты славных древних цариц? Быть может, есть естественное объяснение этой пропасти между человеком и прочими тварями, но пропасть существует. Мы говорим о диких животных, но ведь человек — дикое и вольное животное. Все остальные звери следуют жесткой морали племени и вида, только человек выломился из своих рамок. Все звери — домашние, только человек всегда бездомен, как распутник или как монах. Первый довод материализма оборачивается против него — там, где кончается биология, начинается религия».

И главное, то, на чем держится универсум, его крест — это Иисус. Не может быть национального Бога, он только один, в Троице, в Отце, Сыне, Святом Духе. Тут наступает время отбросить игру в ассоциации и метафоры. Христианство — это не набор морализаторских притч, это необходимое условие выживания, да что там — это и есть сама жизнь.

«Все прочие общества умирают достойно и бесповоротно. Мы умираем каждый день и всегда рождаемся вновь с почти непристойной живучестью. Едва ли будет преувеличением сказать, что в истории христианства присутствует какая-то неестественная жизнь, — можно считать, что это жизнь сверхъестественная. Можно считать, что это кошмарная гальванизация того, что должно было стать трупом. Судя по примерам и по судьбе других сообществ, наша цивилизация должна была умереть в ночь гибели Рима. Вот роковой дух нашей эпохи: и вас и меня не должно было быть. Все мы — пережиток, все живые христиане — призраки мертвых язычников. Как раз когда Европа должна была приобщиться к праотцам — к Ассирии и Вавилону, — что-то вошло в ее тело. И Европа обрела странную жизнь».

Проповедь Честертона не заглушала ни артиллерийская канонада Первой мировой, ни звенящий диксиленд 1920-х. Он вел себя так, как будто на дворе уже не ХХ, а только I век, и христианство еще толком не проповедовано. Он видел вокруг сплошные чудеса и торопился поделиться этим удивительным открытием с остальными как ребенок, обнаруживший красивого жука или то, что одуванчик стреляет пушистыми парашютами.

Возможно, он был единственным искренним и простосердечным англичанином в истории. Как минимум у него было огромное сердце. И это сердце не выдержало груза его веса и силы его любви. 

Честертон тихо умер в своем доме в 1936 году. Ему было всего 62. Последнее, что он сказал, было как всегда своевременно, все-таки он был газетчиком с огромным опытом: «Теперь все ясно. Свет борется с тьмой, и каждый должен выбрать, где он».

***

У Честертона обширный фан-клуб по всему свету, который только разрастается после его смерти. В США, например, это довольно внушительная интеллектуально-католическая корпорация, которая последовательно добивается канонизации своего героя, несмотря на то, что Рим уже несколько раз отказывал в этой просьбе, соглашаясь с тем, что Г. К. Честертон, безусловно, достойный человек, возможно, даже блаженный, но не святой, так как слишком мало исцелений происходит на его могиле.

Кроме того, Ватикан поддержал очень спорную инвективу об антисемитизме Честертона, которая основана на нескольких обычных для резкой полемики тех лет шутках и на сравнении гитлеровской идеологии арийского сверхчеловека с богоизбранностью иудаизма. Это звучало так: «Гитлер не понимает, что со своей расовой теорией он куда больший еврей, чем сами евреи». Еврейские организации при этом никаких претензий к Честертону не имеют. 

В России в 1960-е в интеллигентской среде был культ Честертона благодаря усилиям переводчицы Трауберг и будущего академика-филолога Аверинцева. Честертон сильно повлиял на двух протоиреев Александров — Меня и Шмемана. Столичное богоискательство в СССР было в большой степени экуменическим, и Честертона читали не как католического проповедника, а как носителя вселенной христианской идеи, церкви до раскола. Кое-кто, впрочем, принимал и католичество, как переводчик Толкина Владимир Муравьев.

Масштаб Честертона понятен, но трудно оценить его реальное влияние. Согласно британским переписям, в начале ХХ века католики составляли четыре процента населения, а в конце века — больше восьми. Сколько в этой цифре — следствие его литературных проповедей?

Наверное, его можно считать ответственным за распространение католичества в английской интеллектуальной среде. Католиком был один из важнейших английских писателей Грэм Грин, который остро переживал ускользающую возможность для спасения в печальном, как заброшенный дачный сортир, мире.

Католиком был и самый коммерчески успешный до появления Джоан Роулинг английский писатель ХХ века Джон Р. Р. Толкин. Его трилогия о Братстве Кольца — это колоссальных размеров евангельская притча о том, что судьба мира в руках самых слабых. И только им под силу справиться с этой ношей, главное — не испугаться и приступить, а дальше, как говорил Гэндальф хоббиту Фродо:

«Я помогу тебе нести это бремя, пока это бремя твое».

Христос был еще более оптимистичен, он оставлял ношу целиком в слабых человеческих руках. В Евангелии от Матфея он говорит: «Иго Мое благо, и бремя Мое легко». Собственно, это то, что более всего прочего старался донести до всех Честертон. И кое-что у него получилось.

Сообщить об опечатке

Текст, который будет отправлен нашим редакторам: