«Герои этих историй добровольно или по воле обстоятельств выпали из привычного быта, рутина их жизни нарушена. Политические беженцы и репатрианты, вынужденные мигранты и добровольные изгнанники, незадачливые путешественники и брошенные любовники, они решили изменить свое будущее, сменив географию, но забыли при этом изменить свое мировоззрение. Неудивительно, что подобный шаг приводит к неизбежным комическим недоразумениям, порой с трагическими последствиями».
Зиновий Зиник
«Крикет» (1990 г., отрывок)
«Чтобы понять крикет, вы, милейший, должны отвлечься от идеи, что очки зарабатывает тот, кто бьет по воротам. В крикете очки засчитываются тому, кто, наоборот, отбивает мяч. Очки засчитываются по числу пробежек батсмена с битой-лаптой, пока отбитый мяч в воздухе не приземлился, не заземлен, пока отбитый мяч не перехвачен другой командой, понятно?» До меня все еще не доходили элементарные правила игры в крикет, но я уже ухватывал дух этой прекрасной в своей абсурдности логики: впечатление запутанности — от ее простоты. Сложное — понятней. Нет ничего проще чужой сложности. Сложную чуждость легче принять — хотя бы из уважения. Далекое — ближе. Чем дальше отбить мяч битой, тем больше возможностей для маневров. Очки идут тому, кто защищается, а не нападает. Тому, кто убегает, а не преследует. Побеждает тот, у кого больше возможностей отступать. Неужели не ясно?
… Мой гид по крикетным эмпиреям, шестидесятилетний Артур Саймонс, младший сотрудник редакции еженедельника The Browser, иронично глядел на меня прозрачными голубыми глазами, где перемешалась летняя голубизна с облаками, отраженными в огромном бокале с джином в его руке… Рядом с ним даже я, советский эмигрант с фиговым листком в виде британского паспорта, гляделся вполне сносно, чуть ли не как завсегдатай этого крикетного сборища. Кроме того, я чувствовал себя как будто на премьере собственного спектакля, поскольку в последнем номере еженедельника я выступал в качестве автора — «его автора».
Я был литературным открытием Артура Саймонса, что верно лишь отчасти, поскольку сам он разыскал меня через Times Literary Supplement (лит. приложение к «Таймс»), где меня уже до него использовали по тому же, в сущности, назначению: как только на лондонской сцене возникало нечто экзотически заморское, некий культурологический урод для ярмарочного балагана (скажем, израильская постановка о венском еврее-антисемите и женоненавистнике-самоубийце Отто Вайнингере, авторе книги «Пол и характер», где главная идея: еврейство — это женственность человечества, а женщин он терпеть не мог), в строй рецензентов призывался я со своим российским прошлым и двойным, британо-израильским гражданством.
Так или иначе, со мной тут обращались как с примадонной, по всей изысканной экзотичности сравнимой разве что с самим предметом моих литературных экзерсисов. Приглашение на этот ежегодный крикетный матч (редакция The Browser против команды издателей) было само по себе честью (присутствовали все пижоны литературного мира), а тут еще и бесконечное кружение вокруг меня, и каждый готов был с благожелательной улыбкой выслушивать мои каламбуры по-английски в духе Вайнингера про Россию (женского рода) в состоянии ложной беременности свободой, предменструальной депрессии из-за неминуемой эмиграции евреев и неизбежного литературного климакса. С каждый мгновением я все уверенней чувствовал себя полноправной частью общей картины, крикетной команды, с пониманием кивая головой, когда Артур, интимно склонив голову в мою сторону, остроумно обыгрывал, скажем, тот факт, что батсменом на «нашей» стороне выступал драматург Гарольд Пинтер, гений пауз в диалоге, как бы давая мне понять, что пауза в диалоге и есть ключевая метафора крикета.
«Со стороны, — продолжал Артур, не отрывая слезящегося взгляда от лужайки, — видимость легкости, неуловимости и изящества. На самом деле, когда ты на площадке лицом к лицу с противником, начинают дрожать коленки. Крикетный мяч — страшное оружие. На вид — маленький шарик. На ощупь он тяжел и тверд. Свистит, как пушечное ядро. Тебе кажется: тебе сейчас размозжат череп на глазах у всех. И уже ничто не поможет. Все стоят и ждут, как тебя будут калечить. Жутко, милейший, жутко». Я видел, как его желтые пальцы сжали ручку кресла. Артур Саймонс нравился мне еще и тем, что был одним из немногих англичан, кто общался со мной без той приблатненности, с какой британский интеллектуал обращается с русским варваром, как бы подстраиваясь под его варварский взгляд, — занижая и тон и речь беседы, клевеща, так сказать, на собственную страну, ради продолжения разговора с любопытным, но безграмотным чужаком. Поэтому когда Артур говорил о скрытой английской агрессивности под маской отстраненной доброжелательности, я ему верил: он говорил со мной на равных — как бы сам с собой в моем присутствии.
Я чувствовал себя равным в кругу избранных. В этот момент на другом конце лужайки и появилась Джоан. Я совершенно не ожидал, что она объявится здесь. Точнее, она явно не ожидала, что застанет меня на этом сборище, и ее удивление при виде меня передалось мне как ощущение моей собственной неуместности. Меня здесь не предполагалось, с ее точки зрения, которая тут же стала моей точкой зрения на себя самого. Так происходило с самого начала нашего знакомства. Она была моей первой истинной лондонкой в том смысле, что входила в те круги, где не бывает людей вроде меня: русского еврея, попавшего в Лондон из Москвы через Иерусалим. Перевирая Граучо Маркса, я не мог не относиться без тайного трепета к кругам, где меня не принимали за своего: если меня там не принимают за своего, значит, там что-то есть (а именно то, за что меня туда не принимали). Короче: хорошо там, где нас нет. Значит ли это, что хуже всего там, где мы есть?
С нее следует отсчитывать тот период моей лондонской жизни, когда я вообразил, что уже принадлежу иной жизни, что я уже не чужак-уродец, не мальчик с улицы, вжавшийся носом в стекло чужого окна, где идет праздник. Чужак — всегда по ту сторону стекла: глядит снаружи, расплющив нос; поэтому чужак всегда уродец-монстр. Мне мерещилось в те дни, что я оторвался от российского прошлого, не найдя еще, правда, словаря для нового быта моей души. Мне казалось, что я, по крайней мере, уже перестал переводить новую для себя жизнь на прежний язык. Перестал переводить, следовательно — перестал эту жизнь в уме пародировать.
Мне казалось, что я мыслю на английском, но продолжаю изъясняться (как сейчас) на русском. Но не иллюзия ли подобное раздвоение — на мысль и слово? Возможно ли изъясняться на «английском» русском? Не испаряются ли все английские открытия как симпатические чернила в тот момент, как только перестал говорить на английском? Возможно ли перевести на родной язык то, что завораживает именно потому, что кажется непереводимым на иной язык? Может ли стать родным не свое? Как можно принять чуждость, если чуждость и есть то, чего невозможно принять?…
Приобрести электронный вариант книги можно на Amazon, Google, Bookmate, LitRes. Более подробную информацию можно найти по этой ссылке.
Если вы пропустили онлайн-презентацию сборника, посмотреть ее можно на YouTube-канале ZIMA Magazine:
Фото на обложке: Катя Никитина
В спектакле Жени Беркович хорошо известное предстает в новом, почти парадоксальном свете. Гротескные образы соседствуют…
Принц Эндрю и шпионский скандал Эта история началась еще на прошлой неделе, но настоящая битва…
В ноябре 2024 года Софья Малемина представила свою первую персональную выставку Abiogenesis в сотрудничестве с…
Про «Снежное шоу» «Снежное шоу» живет на сцене уже больше тридцати лет — с…
«Удивительные вещи»: рисунки Виктора Гюго, Astonishing Things: The Drawings of Victor Hugo Когда: 21 марта — 29 июня 2025Где: Royal Academy of Arts, Burlington House, Piccadilly,…
В ваших интервью и выступлениях вы говорите о том, что для вас очень важна литература…