С российским фотожурналистом Дмитрием Костюковым мы встретились летом в Париже. Три года назад он последовал сюда за своей женой — основательницей радикальной украинской группировки Femen. Дмитрий рассказал о причинах и истории их переезда; о том, как сложилась в Париже новая жизнь; чем она отличается от жизни на родине; и почему три года назад казалось, что еще можно что-то изменить, а сейчас не кажется.
Начался разговор с профессиональной темы – фотографии. Дмитрий Костюков известен своими работами в The New York Times, Financial Times и других мировых изданиях. Живя в Париже, он продолжает заниматься фотожурналистикой.
Твой переезд в Париж никак не связан с твоим опытом работы в AFP?
Очень условно. Благодаря работе в AFP Франция была для меня понятной страной. Но из агентства я давно ушел – не хотел работать в нем долго.
Почему? Чем ты там занимался?
Я хотел больше свободы, снимать для журналов и делать свои проекты. А агентские фотографы снимают приблизительно одно и то же: пресс-конференции, демонстрации, парады, официоз — всё подряд и ничего личного. После меня, кстати, из агентств ушли на фриланс другие молодые фоторепортеры: Сергей Пономарёв, Денис Синяков.
Все стали очень известными фотографами. Вы вместе начинали?
Нас было несколько человек приблизительно одного возраста – как бы новое поколение агентских фотографов. Мы все пытались изменить русскую репортажную фотографию — повысить ее общий уровень в каждодневной работе. И как мне кажется, это во многом получилось: мы изменили что-то не конкретной фотографией, и не кто-то конкретно из нас, а все поколение вместе. До этого российская повседневная фотожурналистика выглядела иначе. Я говорю не про выдающиеся документальные проекты (они были, конечно), а именно про то, что снимается каждый день для СМИ.
Как бы ты объяснил словами – что именно вы пытались изменить?
Когда мы пришли в агентства, нам было по 20 с лишним, и мы хотя родились в Союзе, все же захватили кусок свободы. У нас был очень сильный ориентир на художественную составляющую фотографии, плюс, просто «понравиться заказчику» было мало, фотография должна была нравиться нам самим. Это как в раннем ренессансе: личное отношение или стиль художника становится более важным — хотя в агентском репортаже ты все равно находишься в довольно узких рамках. У старших коллег этого было меньше. Для многих ориентиром был Юра Козырев, который одним из первых русских фотографов достиг в журналистике очень высокого международного уровня. Или Андрей Поликанов, который был фоторедактором в Time, а потом «Русском репортере». Таких редакторов, как Андрей, пять человек на весь мир: для России это реальное чудо, хотя я не уверен, что много людей это осознают.
Фотография должна быть визуально интересная: свет, цвет, композиция — все это. И когда это нужно внести в ежедневную репортерскую работу, даже если у тебя по три съемки в день, — это довольно сложно и, как мне кажется, это большое дело. Я думаю, что именно из-за ориентации на художественную составляющую и Пономарев, и Синяков, и я — мы все довольно востребованы сейчас. Хотя вы можете представить, что конкуренция на рынке фотографии фантастическая.
Из фотопроекта The Russia left behind. Фото: Дмитрий Костюков, 2013
Востребованы где именно?
В Европе, в Америке — у нас заказчики почти все нерусские. Мы можем приехать в любую страну и начать работать. Даже если ты не знаешь языка. Я по-французски сейчас почти не говорю.
Расскажи подробнее, как ты в Париже отказался?
Просто приехал. Мы с моей женой, тогда будущей женой, уехали, потому что её преследовали спецслужбы. Она основатель движения Femen (Александра Шевченко — прим. ZIMA). И это было постоянное давление, угроза жизни, нас избивали, многократно арестовывали, мне сломали череп в трех местах. В какой-то момент стало понятно, что Сашу просто убьют. Она бы даже до Майдана не дожила. И мы уехали. Саше помогло посольство Франции, а я просто сел на самолет и улетел.
А почему вдруг посольство Франции?
Я думаю, потому, что Франция чувствует себя впереди планеты всей во всем, что касается прав человека. Они в принципе первые создали современную правовую базу и продолжают бороться за ее развитие. Большинство экономических мигрантов едут в Англию, а большинство идеологических едут во Францию, как мне кажется.
Как это конкретно происходит? Приходит к вам французский посол и говорит: “Вот вам новый паспорт?”
Когда вы занимаетесь какой-то деятельностью, вы же общаетесь с людьми. Движение, которое возглавляла Саша, было очень известно. Femen уже тогда существовали как часть массовой культуры, даже если у нас это не очень хотят признавать. Образ Femen есть в кино, рисунках, стрит-арте – это же как арт-проект. Точнее, в Femen есть культурная составляющая и есть та, которая касается политики и прав человека. Понятно, что Украина и Россия так не считают. А Франция считает. Поэтому они их поддержали.
Активистки Femen Александра Шевченко и Ксения Шачко готовятся к акции. Париж, 2014 г. Фото: Дмитрий Костюков
И вы просто собрали вещи и поехали?
Я уехал, когда у меня здесь был заказ на съемку от журнала. Сказал: “Оплатите мне второй багаж, а билет обратно можете не покупать”. И все. Я приехал, а через два дня сюда приехала Саша. Она по-другому бежала. Это длинная история, можно в прямом смысле слова снимать блокбастер. Там были и погони, и прятки, и всё, что угодно. Их собирались посадить на 10 лет в тюрьму, они уже физически были задержаны, и им просто дали в прямом смысле несколько часов (может, это был план или чья-то личная инициатива), чтобы срочно уехать. И она, и ещё несколько девушек из Femen бежали из Украины – там речь в прямом смысле слова шла о минутах, а не о сутках. Так мы оказались в Париже.
А дальше — жить негде, как устраиваться, неясно. Какое-то время мы жили в сквоте, у друзей, в гостинице, вообще у каких-то незнакомых людей — просто из одного места в другое перебирались, как все беженцы делают.
Сейчас вы здесь легально находитесь? У тебя есть право возвращаться в Россию?
Да, буквально месяц назад я получил вид на жительство во Франции — спустя три года жизни в стране. Это заняло много времени, так как я не получал убежище и не хотел политизировать свой отъезд.
Можно было громко высказываться на эту тему, позвонить во все СМИ, писать посты в Фейсбуке: вот я уезжаю, всех ненавижу, пусть оно все горит огнем. Но не думал, что так надо делать.
И я не чувствовал, что ситуация безнадежна. Три года назад казалось, что-то еще можно изменить в хорошую сторону, все не так ужасно.
Ну как не ужасно, если ты говоришь, что тебе тогда сломали череп?
Цивилизованное общество отличается от нецивилизованного тем, что принято считать нормой. В стране могут происходить разные нехорошие вещи, но пока они не считаются нормой — это не так ужасно. В России ужасы происходили всегда, но сейчас, когда они происходят, — их уже никто не пытается скрыть. Все пытаются убедить себя и остальных, что это норма, так нормально. Ужас в этом.
Прости, что я к этому возвращаюсь… Где и за что тебя избивали?
Я решил временно переехать из Москвы в Киев, потому что было понятно, что там будут происходить какие-то события, я как бы заранее приехал. И находясь уже в Киеве, я понял, что надо снимать какой-то длинный проект. В Украине были Femen — и было очевидно, что это важное явление. Я сделал репортаж для New York Times и продолжал их потихоньку снимать для других журналов — был такой длинный проект. Потом было 1025-летие крещения Руси, приезжал и Владимир Владимирович, и Патриарх. Я в это время снимал Femen у них дома, и на выходе из подъезда на нас напали. Это были «неизвестные», люди в штатском, они нас избили. Сильно. А потом объявились полицейские, которые якобы «случайно» стояли за углом, и увезли нас в РОВД. Это известная гэбэшная схема, которая не меняется десятилетиями. Потом был суд. Милиционеры так тряслись под контролем спецслужб, что даже боялись нас в больницу отвезти, чтобы нам хотя бы остановили кровь и зашили раны.
Погоди. Как это — вас уволокли? Вас же избили, а не вы? Вы пострадавшие?
Ну да. Но взяли нас.
Какое вам обвинение предъявляли?
Вначале они сказали, что я сопротивлялся. И что якобы Femen устроили акцию, ходили полуголые. Это была совсем наглая ложь. Милиционеры и сами, думаю, были не рады. Но так как им нечего было вменять, мне в итоге написали, что я незаконно продавал сигареты и жвачки во дворе жилого дома.
В каком это году было?
Это было в 2013 году.
После этого вы решили уже, что все, надо ехать?
Да, но это не было причиной. Это был толчок. То, что надо было уезжать, мне было понятно в целом. Я десять лет снимал Россию, ездил по всей стране: Урал, Магадан, Казань, Кавказ, Центральная России — куда угодно. Я не знаю, как другие люди, но я довольно близко к сердцу принимал то, что видел, — весь этот ужас. В какой-то момент становится просто невозможно его терпеть. Последнюю историю, которую я сделал и предложил для The New York Times, был репортаж-путешествие из Петербурга в Москву. Эта трасса — как модель всей России: всего в 200-300 км от Москвы люди живут без света, дикие животные загрызают домашний скот, и даже детей на улице оставлять опасно. Это все буквально, не в переносном смысле.
Опасно, потому что животные могут съесть детей?
Да, потому что в селе никого не осталось и дикие животные подходят очень близко. В поездках ты просто видишь страну с другой стороны. Разговариваешь с людьми, которым 80 лет, и спрашиваешь: какое для вас самое значимое событие в XX веке? И думаешь, ну скажут: развал Союза, Великая Отечественная война, а они говорят: “Самое главное — это когда колхозы сменились на совхозы”. Или совхозы на колхозы, я уже не помню.
Но суть в том, что страна живет вообще в другой парадигме. Она живет в таком бешеном шпагате. Одной ногой стоит в средних веках, другой ногой — в XXI веке. В такой позе очень неудобно стоять и уж тем более передвигаться.
Ты в основном снимал в России?
Я много снимал и за границей: в Израиле, Газа, Афганистане, Америке. Но когда ты базируешься в России, то в основном снимаешь постсоветское пространство. И видишь весь этот ад. Ты понимаешь, что это твоя страна, в которой ты пытаешься что-то сделать, но это никому не нужно, еще и государство с этим борется. Я преподавал пять лет параллельно в МГУ на журфаке. Мне казалось, что наше поколение может получить важный опыт, работая в международных компаниях и путешествуя; и используя этот опыт, сделать в России все нормальным и человеческим. Соединиться наконец с цивилизованным миром. Но в какой-то момент стало понятно, что это никому не нужно и лишь вызывает неприязнь и злобу.
Какие у тебя были ощущения от переезда вначале?
Они менялись постоянно — от любви до ненависти. У меня была довольно комфортная жизнь в Москве. А когда ты резко переезжаешь, то спишь буквально в туалете, потому что парижские квартиры очень маленькие, и ты останавливаешься у друзей так, что полтела спит в туалете, а полтела в коридоре. Ни на что не хватает денег, потому что ты все свои сбережения тратишь. Многое неудобно. Но я не за комфортом переезжал.
Не за комфортом? А за чем? Я хотела бы понять, почему люди выбирают именно тот или иной город, когда решают уехать.
Для меня Франция — это свобода. При этом ее слоган: Liberté, Égalité, Fraternité (“Свобода, равенство, братство”) — вовсе не означает, что все равны и все братья. Здесь до сих пор есть аристократы, которые живут в замках. Наверное, в Англии это меньше вызывает диссонанса (это же до сих пор монархия), но во Франции, стране, которая первая избавилась от царя, самой левой стране большой семерки, — это довольно странно. Для меня, когда я открываю для себя Францию, важно понять, как это совмещается. Париж — не город для утилитарного комфорта. Это не город, где будет удобно ходить с детской коляской, или, как для многих русских важно, чтобы им маникюр делали на каждом шагу, и чтобы тренажерные залы были, и чтобы в кафе-ресторанах у них было на выбор 500 миллионов блюд. Этого в Париже не будет. Даже если вы супер-олигарх — в Париже вы этого не получите. Банальный пример: официант во Франции всегда будет оставаться человеком, он не превратится в вашего раба, сколько бы вы ему ни заплатили. В то время как во многих странах, особенно третьего мира, за деньги люди превращаются в рабов. Для меня человеческая составляющая — самая важная. Людям, которым больше всего в жизни хочется комфорта, сервиса, услуг, это однозначно не понравится. И именно поэтому я не понимаю, зачем люди пытаются переезжать в цивилизованные страны за бытовым комфортом. Если людей не смущает социальная несправедливость и разница в том, что одни живут очень бедно, другие очень богато, — то, конечно, лучше приезжать в условно бедные страны, там будет сервис, большие квартиры, и их будут носить на руках.
Париж. Фото: Дмитрий Костюков
Ты не говоришь по-французски?
Довольно плохо, я только начал его учить, но мне кажется, это не так важно. Язык — это очень-очень важное подспорье, чтобы понять культуру, но не единственное. Есть множество людей, которые говорят на прекрасном французском, но при этом ничего не понимают во французской культуре, никак не интегрированы в общество, никак не разделяют его взгляды. Они могут говорить даже без акцента но, при этом оставаться абсолютно патриархальных взглядов и считать, что всех арабов и чёрных надо выгнать, ненавидят геев и прочее.
А как можно интегрироваться в новое общество?
Мне кажется, человек интегрируется через свою профессию, через то, что он умеет и делает.
Мы больше всего интересны тем, что мы делаем. Это то, через что мы познаём мир, и то, что остаётся с нами всегда.
Наши друзья, любимые, как бы это грустно ни звучало, могут приходить и уходить. А наша профессия, наше умение, наши навыки — они с нами остаются. И это одна из причин, почему я уехал из России. Потому что в России профессиональные навыки не нужны. Им не только как бы нет места; делать что-то профессионально в России — это очень антисистемно, это вредно для России, это разрушает ее в том виде, в котором она есть.
Для кого ты сейчас чаще всего снимаешь?
Для New York Times. Для нескольких французских журналов. Плюс, коммерческие проекты и свои арт-проекты. Например, сейчас я снимаю портреты моих друзей, распечатываю и наклеиваю на стены домов.
Как стрит-арт?
Ну да.
И как долго они висят обычно?
По-разному: бывает, долго висят, бывает, на следующее утро их нет, бывает, их кто-то пытается себе домой украсть. Мне нравится журналистика как способ познания мира, как способ оставаться на связи с реальностью, но я не хочу всё время заниматься репортажем. Как можно догадаться, работа журналистом формирует не слишком оптимистический взгляд на мир.
Дмитрий Костюков. Фото: Ник Сушкевич
А мы как-то можем этот мир изменить?
Можем. Собственно, мы этим и занимаемся. Есть активисты и журналисты, юристы, художники, волонтеры, политики приличные. Это не про то, что добро должно победить зло. Это баланс, который ты пытаешься держать. Зло как бы пытается победить, а ты пытаешься ему не дать победить прям завтра. Это наивно звучит, но это работает.
С Парижем у тебя в итоге сложилось?
Ну как. Мне есть что есть, мне есть что пить, у меня родился ребенок. Я не в депрессии. Мне интересно и психологически здесь гораздо комфортнее. И здесь я не чувствую себя «каким-то странным».
Фото на обложке: Макс Авдеев
Парк Таун. Оксфорд, 29 октября 2025. Фото: Артемий Левкой На севере Оксфорда, в районе Парк…
LA LETTRE Мило РауКогда: 1 и 2 ноября Фото: Christophe Raynaud De Lage Хедлайнер Voices…
Наталия Семенова — историк искусства, доктор искусствоведения. Уже несколько десятилетий она изучает судьбы виднейших русских коллекционеров —…
До меня новый номер еще не добрался. Жду встречи со дня на день. Конечно, по…
«Франкенштейн» (Frankenstein), Гильермо дель ТороДата старта проката в Великобритании: 17 октября 2025 года (7 ноября…
Соуэн — древний кельтский праздник. Он отмечается в ночь с 31 октября на 1 ноября.…