
Эта удивительная выставка придумана как полное, с головой, погружение в прошлое. Она адресована всем чувствам сразу. Зрению — благодаря отличному выбору картин и гравюр, мебели, статуэток, табакерок, мушечниц, письменных приборов, книг, ночных горшков. Слуху – потому что фоном идут звуки старого Парижа, как будто бы доносящиеся с улицы. И наконец, обонянию – ароматы XVIII века были воссозданы по историческим рецептам, и теперь мы можем вдохнуть запах времени, сладкую смесь пыли, розы и патоки. Это возможность час за часом прожить один день парижской аристократической семьи 1780-х годов. Ну что же – давайте попробуем. Напишем вместе несколько страничек из дневника хозяина дома:

Парадная кровать без передних стоек, с балдахином, закреплённым у изголовья, модный в XVIII веке элемент городского аристократического интерьера.
– Я встаю рано, гораздо раньше, чем того требует пристрастие к ночным беседам и картам. Первый человек, который видит меня утром, это мой камердинер. Деликатно покашляв, он осторожно отдергивает полог. Хорошо, что балдахин укрывает меня от прямых лучей солнца. Моя сделанная по новой моде, прикрепленная к стене кровать à la duchesse удобнее помпезного ложа с колоннами. Старая мебель неудобна и громоздка, как тот древний римский храм, который я видел в Ниме.
Париж давно проснулся. Я слышу стук копыт за оградой, на улице Фобур-Сент-Оноре — районе, который мы выбрали не без тщеславия, ибо только здесь ныне селится всё самое лучшее общество. Наш особняк не столь древен, как род моей жены, но он устроен по последнему вкусу и снабжен удобствами, о которых еще поколение назад мы не смели мечтать.

Мой утренний туалет скромен, к нему допущено лишь несколько слуг, занимающихся моим умыванием и предлагающих одежду на первую половину дня. Всё приготовлено заранее: и серебряный кувшин и таз, и коробочки с мылом и губками, и порошок для зубов. Даже столь прозаический предмет, как удобное кресло с круглым отверстием, которое ждёт меня в углу, — всё это не только служит телу, но и свидетельствует о высоком положении тех, кто этим пользуется. Век наш любит удобство не меньше, чем изящество. Наши предки справляли нужду во дворе, а прогресс и Просвещение нас от этого избавили.

Утро я провожу в библиотеке, она же — мой рабочий кабинет. Как же трудно бывает приступить к делу! Вместо этого я снова и снова перелистываю «Галантный Меркурий» с описанием всего, что происходит при дворе. С тех пор как король поселился в Версале, нам в Париже приходится следить за светом отраженного солнца.
Затем я пишу письма и записки людям, от которых зависит моя судьба и благосклонность при дворе. На это нельзя экономить ни времени, ни сил. Читаю письма людей, которые зависят от меня, — этого тоже не избежать, всякий должен делать свою работу.
Во Франции неспокойно. Урожай обещает быть скверным. Зима была слишком мягкой. Весна слишком холодной. А затем, в мае и июне, хлеба словно ошпарило жаром. В южных провинциях — засуха. Финансы расстроены, министры сменяют друг друга, а в провинциях ропщут.

Длинное кресло, позволяющее свободную позу для отдыха, чтения и непринуждённой беседы – один из символов комфорта частной жизни.
Я слышу имя нового министра финансов господина Неккера чаще, чем хотел бы. Он призывает аристократов к экономии и заигрывает с третьим сословием. Пора отправить его обратно, на родину, в Швейцарию! Как этот горец может понимать, что нужно Франции?
Мы живем, как и подобает нашему сословию, по часам. Часы теперь повсюду: на каминных полках, в карманах, в расписаниях. Время, ими отсчитываемое и отбиваемое, стало почти что предметом, которым можно владеть. Иногда мне кажется, что мы подчинили его себе, но в глубине души я подозреваю обратное.
Хорошо, что часы слишком дороги — эта адская игрушка протестантов никак не даёт нам расслабиться и отдаться течению жизни.
Время до обеда тянется медленно, до ужина проходит слишком быстро. Обед подают между двумя и четырьмя часами. Очень лёгкий, не более пяти-шести блюд.

Обед «по-французски» в XVIII веке это одновременная подача блюд, но в несколько смен — от закусок, супов и паштетов к мясу и рыбе в соусах, затем к горячим и сладким антреме. Овощи и пироги предваряют десерт, включающий сыр, мороженое, сорбеты, компоты и фрукты.
За обедом мы встречаемся с супругой. Как и принято, у нас раздельные покои, но за столом — время встреч, почти церемониальных. Иногда я захожу к ней ещё утром. Мы проводим время вместе, как будто бы я у неё в гостях. Её одевание, забота о прическе, лёгкий разговор со служанками, весь этот маленький театр, где каждое движение, каждая вещь играет роль: серебряный кувшин с тазом для омовений, фарфоровые коробочки, яркие веера, доставляет мне неизменное удовольствие.
После обеда мне нравится смотреть, как она сидит у своего bonheur-du-jour, маленького письменного столика, который, как и многие изобретения нашего времени, соединяет в себе прелесть и практичность. Перед ней раскрыта книга, рядом — пирожное-мадленка, она любит делить время между чтением и сладким.
Жена последние три дня читает сочинение господина Бомарше, ловкого адвоката, дипломата, финансиста, который так едко обличает современные нравы. Король, говорят, находит его пьесы опасными, зато королева как нарочно покровительствует. Женщины таковы: им хочется читать черным по белому, как вокруг них крутится мир. Но, воля ваша, какая философия может родиться в будуаре?

На раскрытой книге Бомарше лежит флакон с нюхательной солью: литература развивает чувствительность
Между обедом и ужином наступает время сладостей и разговоров. Шоколад, чай, кофе — без этих заморских даров уже невозможно представить нашу жизнь. Жена предпочитает шоколад, я же — кофе, крепкий и горячий. В этих напитках есть что-то волнующее, они как будто привносят в нашу жизнь беспокойство дальних странствий.
В эти минуты я думаю о деньгах, которые вложил в колониях. Никогда там не был и никогда не стремлюсь побывать. Некто Жак-Пьер Бриссо, приятель этого краснобая Робеспьера, основал «Общество друзей чернокожих», чтобы отменить рабство. Рабство, как мы знаем от Вольтера, безнравственно. С этим нельзя не согласиться. Но я спрошу вас, кто же там тогда будет работать?
Вечером мы ужинаем в узком кругу друзей. У нашего повара скверный характер, кухарки и поварята вечно на него жалуются, но зато он знает, как приготовить свежайшую рыбу, куда пойти за мясом и знаком с лавочниками близ Нового моста, которые торгуют колониальными товарами и редкими фруктами.

Вино хранилось во льду, на бутылки вешались «опознавательные знаки для содержимого».
Перед трапезой мы омываем руки у настенного фонтана — жест столь же гигиенический, сколь и изящный. Стол накрыт с тем вниманием к деталям, которое составляет гордость хозяйки дома. Вот наполненные льдом ведёрки для бутылок, на груди которых, как ордена, висят фарфоровые этикетки: красное, шампанское, сладкое вино. Украшения для центра стола, развлекающие нас в промежутках между блюдами, — как будто маленький фарфоровый театр, подсказывающий темы для застольных бесед.
Комнаты освещены свечами — настоящими восковыми, свет мягок, но требует постоянного внимания. Я думаю, что наша жизнь устроена так же: она прекрасна, но её нужно поддерживать, иначе она погаснет. Я поделился этим соображением с женой. Жена сказала, что никогда еще не встречала такой глубокой и красиво выраженной мысли.

После ужина — игры. Мои друзья располагаются за столом, а дамы наблюдают за тем, как мы выигрываем и проигрываем, со своих стульчиков «вуаёзов», устроенных так, чтобы можно было следить за игрой, не участвуя в ней. Мы делаем ставки, смеемся, спорим о политике. Все согласны в том, что времена настали славные, мир нам внимает и боится, мы многого достигли, и достигнем ещё большего, если не помешает наш давний недруг, проклятый англичанин.
Мы мельком вспоминаем народные волнения в конце августа. Как всегда Париж празднует и бунтует одновременно. Драчливые, как петухи, парижане считают, будто город принадлежит им. Любой праздник кончается беспорядками. Мне кажется, в этом чернь неисправима. Триста лет пройдет — и на улицах Парижа будет то же самое.
Я ложусь поздно. Свечи догорают, дом затихает, и только где-то в глубине коридоров ещё слышны тихие шаги слуг, приводящих всё в порядок к завтрашнему дню. Всё устроено, всё продумано, всё находится в равновесии — и порядок вещей, и порядок умов. Торжествует чувствительность, нравы смягчаются. Мне рассказали о новой машине, которую предлагают для казней — она, уверяют, действует мгновенно и почти без боли. Какая поразительная мысль: даже наказание становится гуманным, подчинённым разуму. Мы живём удобно, красиво, разумно.
И всё же, признаюсь, в этой стройности есть что-то тревожное. Слишком многое держится на привычке, на форме, на согласии не замечать лишнего. Мы говорим о разуме, но живём по вкусу; рассуждаем о добродетели, но дорожим удобством. Мир кажется прочным, пока его не трогают. Я задуваю свечу, охваченный лёгким сомнением, которое пока не решаюсь сформулировать.
Загрузка ...