
Пролетел юбилей, отшелестели поздравительные статьи позднего августа, снова были отчеканены звонкие слова восхищения — и снова читатель и свидетель истории литературы остается в некотором недоумении, кто она и зачем она нам сегодня — писательница Нина Берберова?
Я перефразирую здесь эти вопросы в более личные: что же поражает меня в ней? Что не дает отвлечься? Записки мои будут необъективными, и я заранее согласна вызвать несогласие — это Берберова любила, кажется, более всего.
Попробую сформулировать — вероятно особенно удивляет то, что она воспринимается мной сегодня именно как современница и соседка, героиня нашего времени. Она всем отличалась от больших писательниц русского языка, своих современниц, — причем была с ними знакома лично, имела возможность сравнивать. Пока Ахматова и Цветаева, да и Гиппиус, оплетали себя водорослями странности, отплетали себя от мира, Берберова себя с миром связывала совершенно не ребячески: бралась за любую работу, овладевала каждым возможным навыком, каждым возможным доброжелателем, всегда норовившим превратиться в недоброжелателя.

Она была не заинтересована в личном мифотворчестве, столь важном для русского Серебряного века (примечательно смешавшегося с веком Железным) — тут мой осведомленный читатель насмешливо приподнимет бровь, и я оговорюсь — она безусловно была заинтересована во лжи, как показывают сегодня ее несколько изумленные исследователи. Берберова в своем блестящем и влиятельном мемуаре «Курсив мой» произвела значительный труд самовольства и переписывания судьбы и истории: но, безусловно, ложь и миф имеют между собой мало общего — исполняются по различным лекалам: она не столько придумывает себе новый цельный символический облик и смысл, сколько корректирует неточности судьбы — как это делает всякая прелестная женщина, сидя перед зеркалом.
У нее была задача победить свой век, взять его своим ремеслом и своей выносливостью и своей небрезгливостью — она с этой задачей справилась. Никто из русских писателей в изгнании не произвел столько топонимов — тут тебе и площадь, тут тебе и газон: триумф Берберовой наступил в конце ее жизни — она прославилась в Америке и во Франции, ей бездыханно внимали в России во время ее легендарного визита в 1989 году (запись слава Богу сохранилась и да глаз от гостьи из прошлого не оторвать), на ее любовь рассчитывали столь многие мужчины и женщины и среди них — возможно самый важный умник второй половины 20 века, человек с прозрачными глазами и нервным смехом, Роберт Оппенхеймер.
Ее чудовищную целенаправленность подметила Вера Бунина: «В воскресенье была у нас Берберова. <…> Интересный тип для наблюдений. Она добьется своего: все рассчитано. Минута не пропадает даром. <…> Она охвачена одной мыслью — стать писательницей! И вся жизнь у нее направлена в одну точку…»

Со сходной смесью скепсиса и восхищения отзывается о ней другая великая умница Советского века Лидия Гинзбург: «Перечитываю N. Интересно, но что-то мешает. Может быть, злоупотребление правом и обыкновением каждого мемуариста быть собственным положительным героем. Модель — человек огромного витального напора, неистребимой жадности и любви к жизни, при любых ситуациях. Смерть не страшит. Смерть не инородно враждебна жизни, она ее атрибут, обязательная принадлежность, она входит в понятие жизни. Истинный жизнелюбец должен принять все, что входит в понятие жизни. Движущий мотив этой книги — сказать, что на старости лет автор не у разбитого корыта. Старость — умудренность, освобождение от страстей и заблуждений. Не страшна смерть, одиночество питательно (одиночество, замечу, относительное — в кругу друзей). Каждая вещь мира сего содержит тайну счастья. Надо только уметь разгадать. Прекрасная модель. Она была задумана для стареющего Гёте. Но вот у Гёте не получилось, а получилось у N. — Подозрительно.»
Она не окутывала себя и свой труд, и свой дар покрывалами таинственности, но просто тяжко и изобретательно, и зачастую радостно работала — в этом смысле я чувствую перекличку со своей любимой коллегой и возлюбленной Некрасова Авдотьей Панаевой (женские признаки судьбы пересекаются с «неженскими»). Скажу тут несколько программных и не столь уже оригинальных и спорных тезисов, именно про текущий момент, когда мы пытаемся заново научиться читать всю русскую литературу — как нам читать теперь литературу женскую, во всей сложности ее поступательного развития? В значительном большинстве случаев эта литература несопоставима с литературой мужской — и именно в этом дело: сравнивать их не имеет смысла, — это были две разные профессии: писательницы должны были изобретать стратегии писательского бытования и успеха, радикально отличающиеся от того, что приходилось делать мужчинам — это была поденщина, связанная с невидимостью и настойчивым лукавством. Нина Берберова бралась в жизни за любую возможность и за любую работу, ее оппортунизм сопоставим лишь с ее отчаянной самоотдачей.

Можно при этом отметить, что проникла она в большую литературу, вызывая вожделение (это общий путь, чего уж), даже уточним, — в Петербургской поэзии главным впускателем в поэзию подобным образом был поэт Гумилев. За Гумилевым последовал ценитель в своих эротических пропусках гораздо менее щедрый и податливый — Берберова стала любовью и делом жизни Ходасевича. Чему ее научил Ходасевич? Безусловно не литературе, не поэзии (ну как этому все же научишь?..), но ремеслу, то есть дисциплине, наблюдательности, едкости, щедрости, и главное — четкости. Берберова стала исключительно функциональным литератором.
В чем заключался ее литературный собственно талант? Она не была огромным писателем и не была огромным ученым — но она была внимательна к Другому, будь это Чайковский или Блок или Мура Закревская или… Нередко этот Другой был существом не слишком ярким, и тут Берберова умела вглядываться пристально и оригинально: пожалуй, самая моя любимая ее повесть «Аккомпаниаторша» удостоилась похвалы даже такого взыскательного читателя, как Бунин: «Ах, какой молодец, ах, как выросла, окрепла, расцвела! Дай Бог и еще расти — и, чур, не зазнаваться!..» В литературной похвале этой ощущается сильное дыхание флирта — как морской ветер.
Большую часть жизни Берберова отчаянно боролась — с ограниченностью своего дара, с нищетой и изоляцией литературного быта в эмиграции, и вот во второй половине этой трудной жизни произошло чудо — она стала профессором Принстона, единственной женщиной на Кафедре Славистики (затем триумфально перешла в Йель). Там проявилось еще одно качество ее дарования — педагогическое, Берберова выпестовала целую плеяду американских славистов. Меня вообще крайне занимает, какими именно ключами пользуется судьба. В данном случае она вознаградила Берберову за любопытство.

В области литературоведения, которой сегодня занимаюсь я, Берберовой выпала особая роль — связной; эта задача была вызвана разными видами отчаяния и нужды — одно из наиболее удачных литературных начинаний, к которому она имела отношение, был альманах «Мосты» — это удивительное издание, шедевр кураторской точности и безжалостности — Берберовой тут удался почти невозможный фокус: превратить/показать смутное послевоенное время русской литературы как напряженнейший диалог поколений, производящий сплошь жемчужины — это было совершенно не так! Но Берберова была блестящим куратором: выбирала, соединяла, пропалывала. В Принстон ее привела рекомендация Николая Ульянова, капризного и умного критика и не всегда хорошо себя контролировавшего прозаика, которого Берберова зорко приметила в своей рецензии.
«Мостами» же она занялась, так как постоянно нуждалась в подработке и всячески пыталась вернуться в литературную жизнь — после своей исторической «ошибки» — слишком благосклонного отношения к фашизму вплоть до 1942 года. Об этом ее историческом просчете высказались уже все исследователи этой темы, мне наиболее близка теория Леонида Ливака о том, что Берберова не проявляла никакого особого оригинального чувства к нацистам (многие тысячи русских людей тогда рассчитывали, что немцы смогут освободить Россию от ига большевиков), но и к евреям в тот период она никакого особого чувства не испытывала — как и обычно занятая прежде всего своим выживанием и своим успехом: мы не станем приписывать нашей героине не свойственного ей альтруизма. Маятник истории качнулся так, что ей долгие годы пришлось извиняться за свое заблуждение и свое равнодушие.

Как всякая человеческая ошибка, эта не была случайностью, но происходила от ее корневых качеств: Берберова любила лишь победителей.
Она оставила Ходасевича (невиданная дерзость в русской литературе, где от тебя ожидается полное задора, внекритическое и самозабвенное служение мужу-гению), потому что он перестал ей казаться воплощением жизненной победы, перестал быть желанием, но стал обузой. Также она очаровалась Тевтонской идеей о победе над большевиками, а потом в ней разочаровалась — и этого ей долго не могли простить, но потом, кажется, простили.
По крайней мере, сегодня, когда мы перечитываем «Чайковского», «Курсив» и «Железную женщину», мы не так уж остро и болезненно спрашиваем себя, что Нина Николаевна делала в оккупированной Франции (хотя вопрос этот не лишен ни важности, ни интереса).
Остроумица, предательница, умница, труженица — и как принято шутить вслед за гениальным Гайдаем, просто красавица — с нами сквозь тьму времен и подтасовок говорит железная женщина Нина Берберова, и говорит сегодня и всегда прежде всего о любви; вот напоследок ее слова о мужчине, которого она желала так сильно, что отбила у него возлюбленную:
«Смысл нашей встречи и нашего сближения, смысл нашей общей жизни (десять лет), всего вместе пережитого с-ч-а-с-т-ь-я, значение этой любви для нас обоих в том, что он для меня и я для него были олицетворением всего того, что было для обоих — на данном этапе жизни — самым главным, самым нужным и драгоценным. Нужным и драгоценным для меня было тогда (а может быть, и всегда?) делаться из суховатой, деловитой, холодноватой, спокойной, независимой и разумной — теплой, влажной, потрясенной, зависимой и безумной».
P.S.: Недавно в Окланде я имела беседу с важнейшей в Америке переводчицей Берберовой Мариан Шварц. Она заметила: «Никогда мне не было так страшно, как в машине с Берберовой». Потрясенная, я спросила: «А она знала, как Вам страшно?» И Шварц улыбнулась: «Ну что Вы! Она ведь очень гордилась своим вождением!»…
P.P.S.: В свое завещание она включила пункт, чтобы в последнем доме, где она жила еще год после ее смерти, включали свет — вероятно, чтобы привидению не было так уж тоскливо и одиноко.
Загрузка ...