

Поздравление от главного редактора
«Дорогой Саша, твоего Дня Рождения нет в календаре российских общенациональных событий, но твои юбилейные цифры стучат в моем сердце гулким и грозным набатом. Неужели это правда? Седой и великий, ты остаёшься невероятно молодым. И это тоже талант сродни твоему писательскому дару — оставаться вечным дитем, весело орущим во всю глотку на площади, что король-то голый. Как тебе это не надоело за столько-то лет!
Впрочем, ты можешь позволить себе и более задушевный тон, выбирая в собеседники Пушкина и Чехова. Счастлив, что много лет назад (страшно сказать — 40!) я оказался среди тех, кого ты выделил и удостоил своим дружеским вниманием.
Все, что хочу пожелать в этот день — слышать твой голос как можно, дольше и чаще. Обнимаю тебя! И спасибо за эссе «Беглец», отрывок из которого который мы сегодня публикуем в «Зиме».
— Сергей Николаевич.
Беглец. Когда ж начну я вольный бег?...

Пушкин — Вяземскому
27 мая 1826 г., Михайловское
…Ты, который не на привязи, как можешь ты оставаться в России? если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь. Мы живём в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры и бордели — то мое глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство. В 4-ой песне «Онегина» я изобразил свою жизнь; когда-нибудь прочтёшь его и спросишь с милою улыбкой: где ж мой поэт? В нём дарование приметно — услышишь, милая, в ответ: он удрал в Париж и никогда в проклятую Русь не воротится — ай да умница.
Во время бессрочной Михайловской ссылки Пушкин уговорил приятеля (Вульфа), чтобы тот вывез его из России под видом слуги. Это даже не вольный бег, а прямой побег, который Николай I вряд ли простил бы когда-нибудь.
Потом поэт, будучи внезапно прощённым, старался вести себя очень хорошо, но напрасно просился хоть куда-нибудь.
Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,
Куда б ни вздумали, готов за вами я
Повсюду следовать, надменной убегая:
К подножию ль стены далёкого Китая,
В кипящий ли Париж…
Он-то был готов, но не тут-то было.
Бенкендорф — Пушкину
20 апреля 1828 г., Петербург
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Я докладывал Государю Императору о желании Вашем участвовать в начинающихся против турок военных действиях; Его Императорское Величество, приняв весьма благосклонно готовность Вашу быть полезным в службе Его, Высочайше повелеть мне изволил уведомить Вас, что он не может Вас определить в армии, поелику все места в оной заняты.
В апреле 1828 Пушкин попросился на войну. Не пустили даже на войну. (Видать, никого там не убивали, посему и вакансии не открывались; химера Скалозуба.) Пушкин попросился в Париж (ненадолго!) — отказ.
Пушкин самовольно съездил на Кавказ. Получил жёсткий выговор и неприкрытую угрозу.
Бенкендорф — Пушкину
14 октября 1829 г., Петербург
Милостивый государь, Александр Сергеевич!
Государь Император, узнав по публичным известиям, что Вы, милостивый государь, странствовали за Кавказом и посещали Арзерум, Высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли вы сие путешествие. Я же, с своей стороны, покорнейше прошу Вас уведомить меня, по каким причинам не изволили Вы сдержать данного мне слова и отправились в закавказские страны…
Позвольте, эти «страны» вовсе не заграница, это родная империя, Родина. Но и на Родине — шаг влево, шаг вправо…
Пушкин — Бенкендорфу
10 ноября 1829 г. (Спустя почти месяц!)
Генерал,
С глубочайшим прискорбием я только что узнал, что Его Величество недоволен моим путешествием в Арзрум. Я понимаю теперь, насколько положение мое было ложно, а поведение опрометчиво. Я бы предпочёл подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах Того, Кому я всем обязан, Кому готов пожертвовать жизнью, и это не пустые слова.
Такое пишется, стоя на коленях (после того, как дня два-три, матерно ругаясь, бегал по потолку). Попади сегодня в сеть письмо подобного содержания и стиля, адресованное директору ФСБ и выражающее готовность умереть за президента, автор, будь он трижды солнцем русской поэзии, был бы радостно, мгновенно и навечно превращён в чёрную дыру. Кем? Ну уж нет, — засорять этот текст именами сегодняшних успешных деловитых моральных авторитетов мы не станем. Нам важнее пример Булгакова устами Мольера (или Мольера пером Булгакова?)
Мольер. Всю жизнь я ему лизал шпоры и думал только одно: не раздави

Пушкин — Бенкендорфу
7 января 1830 г.
Генерал, покамест я еще не женат, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством…
Всецело полагаясь на Вашу благосклонность, остаюсь,
Генерал, Вашего превосходительства
нижайший и всепокорнейший слуга,
Александр Пушкин.
Бенкендорф — Пушкину
17-го января 1830 г.
Его Императорское Величество не соизволил удовлетворить Вашу просьбу о разрешении поехать в чужие края, полагая, что это слишком расстроит Ваши денежные дела, а кроме того, отвлечёт Вас от Ваших занятий. Желание Ваше сопровождать наше посольство в Китай также не может быть осуществлено…
То есть император отказал Пушкину, заботясь о его семейном бюджете и досуге для творчества. Ну просто отец родной.
Ирония судьбы или лучше сказать — злая насмешка власти: эти издевательские отказы (даже с посольством в Китай нельзя!) получал коллежский асессор Министерства иностранных дел.
После всего этого (и многого всякого другого), какого, к чёрту, покоя просит сердце? Свободы оно просит, криком кричит: Свободы!
Клавдий. Гамлету, заботливо

Что до надежд вернуться в Виттенберг, то эти планы
Нам положительно не по душе. Раздумай и останься
Пред нами, здесь, под лаской наших глаз.
1600 г.
Знаем мы эти прищуренные глаза — их ласку, слежку, злобу…
Каково это гордому творцу: годами кланяться, годами униженно просить, годами получать унизительные отказы… (Автор этих строк годами слышал в ОВИРе: «Ваша поездка признана нецелесообразной». Это была охренительная загадка: нецелесообразно какой цели? Кто решает мою целесообразность? (извините за корявое выражение). Кому-чему-и-чем противоречило моё желание поехать в братскую Венгрию?
Гоголь — Плетнёву
17 марта 1842 г.
О России я могу писать только в Риме. Только там она предстоит мне вся, во всей своей громаде.
Пушкин мечтал, да не пустили. Век спустя не пустили Булгакова; попытка прикрыться Гоголем не помогла.
Булгаков ― Сталину
30 мая 1931 г.
Многоуважаемый Иосиф Виссарионович!
«Мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвование, и что именно для службы моей отчизне я должен буду воспитаться где-то вдали от неё… Я знал только то, что еду вовсе не затем, чтобы наслаждаться чужими краями, но скорей чтобы натерпеться, точно как бы предчувствовал, что узнаю цену России только вне России и добуду любовь к ней вдали от неё».
Н. Гоголь.
Я горячо прошу Вас ходатайствовать за меня перед Правительством СССР о направлении меня в заграничный отпуск на время с 1 июля по 1 октября 1931 года.
Сообщаю, что после полутора лет моего молчания с неудержимой силой во мне загорелись новые творческие замыслы, что замыслы эти широки и сильны, и я прошу Правительство дать мне возможность их выполнить. С конца 1930 года я хвораю тяжёлой формой нейростении с припадками страха и предсердечной тоски, и в настоящее время я прикончен. Во мне есть замыслы, но физических сил нет, условий, нужных для выполнения работы, нет никаких…
Рискованно начинать официальное письмо с длинной (мы её радикально сократили) цитаты из текста 100-летней давности. Нахальство безумное: начинать так письмо фараону. Ведь если фараон с первых же слов не опознает Гоголя, то потом, очень вероятно, придёт в раздражение: кандидат в лагерную пыль смеет проверять мою эрудицию? Тычет меня носом в моё невежество?
Ещё там, сразу после цитаты, — чёрный юмор (что опять-таки нахальство): «Товарищ Сталин, попросите товарища Сталина…». Для ясности: это как сейчас написать «г-н президент походатайствуйте перед администрацией президента…»
***
Булгаков для письма Сталину взял слова Гоголя из «Авторской исповеди» (написана в 1847, опубликована посмертно в 1855; и да, после смерти императора). Я открыл её, а там так:
…мне всегда казалось, что в жизни моей мне предстоит какое-то большое самопожертвованье и что именно для службы моей отчизне, я должен буду воспитаться где-то вдали от неё. Я даже не задумывался об этом, но видел самого себя так живо в какой-то чужой земле тоскующим по своей отчизне, картина эта так часто меня преследовала, что я чувствовал от неё грусть. Может быть, это было просто то непонятное поэтическое влечение, которое тревожило иногда и Пушкина, ехать в чужие края, единственно затем, чтобы, по выраженью его,
Под небом Африки моей
Вздыхать о сумрачной России.
Я ахнул. Гоголь будто ждал меня за углом, подослал Булгакова… А накануне (хотите — верьте, хотите — нет), 19 октября, в день Лицейской годовщины, слушал я в Театре Армии концерт Розенбаума; в сумке у меня лежали листки с недоделанным текстом, который вы сейчас читаете. И вот со сцены прозвучала приблатнённая песенка «101-й километр»:
С детства верил я поэту,
чьи стихи учили в школе —
он сказал, что счастья нету,
в жизни есть покой и воля.
Я ахнул. Такое чувство, будто — как только начинаешь во что-то вникать — кто-то тебе подсовывает подарки, о которых ты даже не думал.
Излишества

Русские поэты заколдованы словами Пушкина, с детства привиты этими понятиями. У него роняет лес багряный свой убор, а через 200 лет наш современник:
Осень настала. Холодно стало.
И в соответствии с этой листвой
ёкнуло сердце, сердце устало.
Нету свободы — но вот он, покой!
Кибиров. 1990-е.
Пушкин рассказал о своём мятежном наслаждении с вакханкой (как звать? — не важно), а через 200 лет:
И пламень кто-нибудь разделит поневоле.
А нет — и так сойдёт. О чём тут говорить?..
На свете счастье есть. А вот покоя с волей
я что-то не встречал. Куда ж нам к чёрту плыть!
Кибиров.
В четырёх строчках соединить три стихотворения! «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем», «Пора, мой друг, пора» и «Осень»; причём в последнюю оборванную строчку «Осени» воткнуть «к чёрту» — блеск!
Всё-всё, из постмодерна вернёмся в классику. (Впрочем, чтобы вернуться, надо сперва покинуть, а — сами видите — это невозможно. При всей иронии.)
…Вот старый школьный, хрестоматийный «Парус».
Белеет парус одинокой
В тумане моря голубом!..
Что ищет он в стране далёкой?
Что кинул он в краю родном?..
Играют волны — ветер свищет,
И мачта гнётся и скрыпит…
Увы! он счастия не ищет
И не от счастия бежит!
Под ним струя светлей лазури
Над ним луч солнца золотой…
А он, мятежный, просит бури
Как будто в бурях есть покой!
М. Лермонтов, 1832 г.
Как же это: и счастия не ищет и не от счастия бежит? То есть: и не к благополучию, и не от благополучия (на жлобском языке: без интереса, без маржи). А куда? Дай ответ! Не даёт ответа.
Ubi bene ibi patria? «Где хорошо — там родина?»

Нет, эта «уби беня» — не для него. Нет сомнений: 17-летний Лермонтов знал «Онегина» наизусть и к своему «Парусу» мог бы поставить эпиграфом слова Пушкина:
Под ризой бурь, с волнами споря,
По вольному распутью моря…
Увы! он счастия не ищет. «Увы»? — что значит тут это сожаление? Это о герое? Или — сознание невозможности объяснить пошлякам и жлобам свои душевные мучения? Это ж сумасшедший. Подумать только: просит не богатства, не чинов, а какую-то бурю…
И, увы, ничего похожего на вдохновляющее «пока надеждою горим».
Увы! он счастия не ищет — значит, ничем не соблазнишь. Значит — ничем не остановишь. Похоже на дао или на бусидо, путь самурая. Долг самурая — думать о смерти. За месяц до гибели Лермонтов пишет гениальное «Выхожу один я на дорогу».
Выхожу один я на дорогу;
Сквозь туман кремнистый путь блестит;
Ночь тиха. Пустыня внемлет богу,
И звезда с звездою говорит.
Уж не жду от жизни ничего я,
И не жаль мне прошлого ничуть;
Я ищу свободы и покоя!
Я б хотел забыться и заснуть!
Литературоведы (спор с которыми не входит в наши намерения) видят здесь перекличку (оммаж?) с «Пора, мой друг, пора» — да и как не видеть? Там «покой и воля», тут «свобода и покой». Прямо близнецы.
Нет. Совсем напротив. Тут желание «забыться и заснуть» — там жажда «трудов». Не менее важно: тут «я один» — там «мы с тобой вдвоём».
Вспомните черновик: «труды» там трижды; «а мы с тобой вдвоём» — четырежды; так в беловике и осталось. (Вдвоём — это с Натали.)
Пушкин жаждет жить и работать, Лермонтов — если и не умереть, то заснуть летаргическим сном, буквально заснуть навеки.
Я б желал навеки так заснуть,
Чтоб в груди дремали жизни силы…
Это уход от мира — в затвор, в полное одиночество навсегда. Уснуть и видеть сны? — вот и ответ: какие сны в том смертном сне приснятся?..
***
Бытие определяет сознание, спору нет. Думать о стихах Пушкина и (невольно) мысленно сползать в ГУЛаг — это наше бытие уводит моё сознание от ямбов и хореев, от поэтики русского стихосложения — к физике и практике русской каторги.
Пушкин не мог бы написать ничего похожего на «Колымские рассказы», потому что ни в жизни его, ни в фантазиях не было картин ГУЛага.
Хотя уже были Мамай, Иван Грозный, наказавший Великий Новгород так, что трупами был забит Волхов (ширина реки в тот век и в том месте была около 500 метров).
Во глубине сибирских руд
Храните гордое терпенье…
Несчастью верная сестра,
Надежда в мрачном подземелье…
Любовь и дружество до вас
Дойдут сквозь мрачные затворы,
Как в ваши каторжные норы
Доходит мой свободный глас.
Темницы рухнут — и свобода
Вас примет радостно у входа…
Глубина сибирских руд, мрачное подземелье, каторжные норы — да, его друзья-приятели не в таёжной избушке возле печки, а в шахте (картина точная). Но ни один декабрист не был доведён голодом до цинги, до вылизывания чужой миски, тем более до людоедства.
Тут, однако, для нас есть ещё кое-что очень важное, не всегда осознаваемое. Про свой «свободный глас» пишет человек, ни на секунду не забывающий, что живёт в железных когтях цензуры, и чья свобода висит на волоске случая.
Пушкин — Бенкендорфу
24 марта 1830 г.
Генерал, благоволите хоть на минуту войти в мое положение и оценить, насколько оно тягостно. Оно до такой степени неустойчиво, что я ежеминутно чувствую себя накануне несчастья, которого не могу ни предвидеть, ни избежать. Но если Вы завтра не будете больше министром, послезавтра меня упрячут.
Абсолютно точная формула: «ежеминутно чувствую себя накануне несчастья, которого не могу ни предвидеть, ни избежать».
Но духовно свободен; неизмеримо свободнее всех Бенкендорфов, Гильденстернов, Розенкранцев.
Загрузка ...