
Вчера второй раз посмотрела «Одиссею» — теперь в IMAX. Последние минут 20 — слезы текли потоком. Даже не хочу участвовать в спорах, насколько фильм Нолана соответствует первоисточнику, хотя очень неплохо знаю древнегреческую литературу — в МГУ ходила на все лекции Азы Алибековны Тахо-Годи, она меня познакомила с Алексеем Федоровичем Лосевым, с которым я даже успела сделать большое интервью.
Читала Одиссею не на древнегреческом, конечно, но в хороших переводах (Жуковского и Вересаева). Помню, как Аза Алибековна говорила: «Одиссея» построена вокруг νόστος — nostos (возвращение домой). Десять лет Одиссей воюет. Ещё десять — возвращается. Теряет корабли, товарищей, годы. Встречает циклопов и людоедов, спускается к мёртвым, проходит между Сциллой и Харибдой, слушает сирен, привязанный к мачте. Его любят женщины и ненавидят боги. Его носит по морю, потому что он всё время пытается подчинить мир своему уму — и всё время обнаруживает, что мир сильнее. Но где-то существует Итака — Дом. И это, наверное, одна из самых древних и самых утешительных человеческих фантазий: что бы с нами ни произошло, есть дорога назад. Нужно только пережить бурю. Доплыть. И однажды берег появится на горизонте. У Гомера появляется. Одиссей возвращается через двадцать лет — и дом всё ещё там. Пенелопа всё ещё там. И даже их супружеская кровать стоит на прежнем месте — та самая, которую он когда-то сделал вокруг ствола живого оливкового дерева. Вот это в «Одиссее» Гомера было для меня самым вдохновляющим: пока ты скитался, пока рушились города и погибали люди, где-то существовало нечто, что нельзя сдвинуть, потому что оно незыблемо.
Кристофер Нолан прочитал «Одиссею» глазами человека XXI века — времени, которое слишком хорошо знает: иногда вернуться невозможно. Не потому, что море слишком велико. А потому, что дома больше нет. «Одиссея» Гомера начинается на Олимпе. У Нолана — со сказителя.

Впрочем, он его не придумал — аэды были самой средой, из которой родилась «Одиссея». Он придумал поставить современного аэда в начало фильма и дать эту роль знаменитому рэперу Travis Scott. Сначала это кажется почти вызывающей модернизацией Гомера. А потом понимаешь: возможно, ничего более гомеровского Нолан придумать не мог. Потому что Гомер изначально — не книга — его слушали. Аэд стоял перед людьми и рассказывал о войне, любви, богах и смерти ритмической речью. Ритм помогал помнить, он удерживал огромную историю. Ритм превращал человеческую катастрофу в рассказ, который переживёт тех, с кем она произошла. Три тысячи лет назад — гекзаметр. Сегодня — beat. Три тысячи лет назад — аэд. Сегодня рэпер Travis Scott. Я сама не заметила, как весь фильм начал пульсировать этим ритмом. Вёсла. Шаги. Удары. Дыхание. Война.
Будто человек давно ушёл с поля боя, а война продолжает отбивать свой ритм внутри него. И здесь есть ещё одна очень гомеровская вещь. Рэп — это ведь постоянно рассказ о себе: кто я, откуда я, что со мной произошло, что я сделал, почему вы должны запомнить моё имя. А кто такой Одиссей, если не один из первых великих мастеров собственного мифа? Он уже спасся от Полифема. Корабль уходит, можно молчать, но Одиссей не выдерживает — он кричит Циклопу своё имя: это сделал я. Одиссей. Ему мало совершить подвиг. Греки называли это kleos — славой, жизнью человека в рассказе после его смерти. И потому рэпер у Нолана стоит там, где три тысячи лет назад стоял аэд. Когда войны заканчиваются, начинается война за рассказ о войне. Кто был героем, а кто был жертвой. Кто начал, и кто победил. Зачем всё это было. Что нужно помнить, а что удобнее забыть.

Именно поэтому так важен ещё один нолановский мост между древностью и нашим временем. У Одиссея есть своё великое изобретение — Троянский конь. Этим летом, когда мы были в Греции с внуками, я им рассказывала о подвигах Геракла, каждый раз обращая внимание на одно: Геракл был самым сильным, но подвиги удавалось совершать не благодаря силе, а благодаря уму и хитрости. В традиционном древнегреческом мифе это триумф mētis — человеческого ума. Десять лет невозможно взять Трою силой, и тогда Одиссей придумывает то, чего не смогла сделать целая армия — гениальное решение. Нолан уже снимал фильм о другом гениальном человеке, который придумал способ закончить войну. Оппенгеймер создаёт атомную бомбу — Одиссей придумывает Троянского коня. Между ними три тысячи лет, а вопрос один: где заканчивается восхищение человеческим умом и начинается ответственность человека за то, что его ум сделал возможным? Троянский конь перестаёт быть красивой идеей Одиссея, когда из него выходят вооружённые люди. Ведь дальше — огонь, убийства, изнасилованные женщины, разрушенный город. Так же как атомная бомба перестаёт принадлежать Оппенгеймеру, когда становится оружием.
У Нолана есть почти идеальный образ этих последствий и в «Одиссее» — Елена, та самая Елена Прекрасная, ради которой, согласно мифу, тысяча кораблей отправилась к Трое. Елена Нолана — чернокожая Лупита Нионго. Не согласна с теми, кто считает, что это дань модной политкорректности. Послушайте, Гомер почти не описывает нам «параметры» её красоты. Её красота — не цвет кожи, волос или глаз. Это — магическая сила. Нолан делает с Еленой ещё одну, гораздо более важную вещь. На её лице — огромный шрам. Фильм не объясняет, откуда он. Но это и не нужно. В начале мифа красота Елены становится причиной войны, а после войны сама война оставляет след на лице Елены. Красота породила войну — война изуродовала красоту. И ведь вроде бы формально всё получилось. Троя взята, Менелай вернул жену, Елена вернулась домой. Можно сказать: порядок восстановлен. Только прежней Елены больше нет. Шрам остаётся. Мир стал другим.

Сегодня мы живём среди войн. Среди людей, которые носят в кармане ключи от домов, которых больше не существует. Среди миллионов, которые никуда не уезжали — и всё равно потеряли дом. Потому что дом — не всегда место. Часто дом — время. Помните, как у Бродского в «Одиссее Телемаку»: «Расти большой, мой Телемак, расти…» И вспоминает младенца, перед которым когда-то остановил быков. Паламед положил маленького Телемаха перед плугом, чтобы разоблачить Одиссея, притворившегося безумным ради спасения от войны. Одиссей остановил животных. Его разоблачили — он ушёл под Трою. И теперь у Бродского возникает страшное: «Когда б не Паламед, мы жили вместе». Вот ещё одна цена войны, которую невозможно компенсировать возвращением. Одиссей может снова увидеть сына, но он никогда не увидит того младенца. Он может вернуться в пространство, но не во время. Телемах вырос без него — отец пропустил детство собственного сына. Вернуть дом иногда можно. Вернуть пропущенное время — никогда. Почти в финале фильма Нолана очень горький разговор Пенелопы с Одиссеем. Он говорит: трагедия не только в тысячах напрасно погибших — убито и напрасно растрачено Время.
Я думала о себе, о нас. Ведь огромное количество россиян сегодня хотят уже не победы, а только одного: чтобы всё закончилось. И чтобы стало как раньше. Чтобы снова можно было ездить, встречаться, дружить, работать, спорить о книгах и кино. Чтобы из повседневного языка исчезли «мобилизация», «дрон», «прилёт», «иноагент», «донос». Чтобы не нужно было осторожно выяснять, что думает человек о войне, прежде чем понять, можешь ли ты вообще с ним разговаривать. Чтобы вернулись люди. Вернулись отношения. Вернулась жизнь. И мы все снова оказались бы дома. Но я знаю: вернуться не получится. Даже если представить самое счастливое чудо, и война закончится завтра — послезавтра не наступит январь 2022 года. Погибшие не воскреснут. Уехавшие могут вернуться — но это будут уже другие люди.

Оставшиеся тоже стали другими. Невозможно отменить сказанные слова. Увиденное зло, годы пропаганды, страх, приспособление, молчание. Нельзя вернуть доверие указом о прекращении огня. Для меня голос нолановского аэда вдруг рифмуется с голосом ещё одного современного рэпера. Помните, «Вояджера» Noize MC :
И клином сходится свет
На дальней точке там, позади
На самой лучшей из возможных планет —
Да только там её давно уже нет:
Её уже не найти
Там только призрачный след
О том же и «Итака» Бродского:
Воротиться сюда через двадцать лет,
отыскать в песке босиком свой след.
И поднимет барбос лай на весь причал
не признаться, что рад, а что одичал.
Твой пацан подрос; он и сам матрос,
и глядит на тебя, точно ты — отброс.
И язык, на котором вокруг орут,
разбирать, похоже, напрасный труд.
То ли остров не тот, то ли впрямь, залив
синевой зрачок, стал твой глаз брезглив:
от куска земли горизонт волна
не забудет, видать, набегая на.

Вот он — nostos XXI века. Самая лучшая из возможных планет существует где-то позади. Мы продолжаем прокладывать к ней маршрут, а пункта назначения больше нет. Наша Итака находится не на карте. Она находится в ушедшем времени. И рано или поздно нам придётся спросить себя не только: «Как закончить эту войну?», но и: «Кем мы вернёмся с этой войны?» Можно ли просто снять доспехи и сказать: «Всё, закончилось?» Можно ли сказать: «Я лично никого не убивал?» Где проходит граница между преступлением и соучастием? Между соучастием и приспособлением? Что значит «я ничего не мог сделать»? Что значит «я был против»? Что значит «я просто жил своей жизнью» в то время, когда рядом происходило то, что происходило? И что должен сделать человек, прежде чем снова сможет назвать какое-либо место домом?
Нолан очень хотел, чтобы «Одиссею» смотрели в IMAX. Огромный экран меняет само физическое соотношение между человеком и миром. На обычном экране мы смотрим на море — в IMAX мы оказываемся перед морем. Корабль становится крошечным. Человеческая фигура теряется между водой, небом и скалами. Волна перестаёт быть пейзажем и становится массой, способной тебя уничтожить. А в IMAX 70 mm кадр раскрывается до огромного, почти квадратного: появляется пространство над человеком и под ним. Небо давит сверху. Море проваливается вниз. Человек оказывается маленьким существом внутри мира. Миф перестаёт быть красивой цифровой древностью. IMAX оказывается не просто способом показать фильм — он становится частью философии автора. Одиссей двадцать лет пытается победить мир своим умом. А огромный экран снова и снова говорит ему (и нам): мир гораздо больше тебя. Тебя не будет, а он останется, и придут другие цивилизации.

У Гомера Пенелопа устраивает вернувшемуся Одиссею последнюю проверку — велит вынести из спальни их кровать. Одиссей говорит, что это невозможно, ведь он сам сделал её вокруг ствола живого оливкового дерева: чтобы сдвинуть кровать, нужно срубить дерево. И Пенелопа понимает: да, это он. Три тысячи лет этот образ означал надежду. У Нолана трагедия XXI века начинается именно там, где заканчивается гомеровская «Одиссея». Мы возвращаемся, открываем дверь и обнаруживаем: дерево выкорчевано, кровати нет. Прежнего дома нет. На лице Елены уродливый шрам. И самой лучшей из возможных планет, оставшейся где-то позади, тоже больше нет.
Что тогда остаётся? Только память. И поэтому снова нужен сказитель. Когда-то он пел гекзаметром о Трое. Сегодня Travis Scott читает древнюю историю под beat. Noize MC рассказывает о потерянной планете. После катастрофы сказитель нужен не для того, чтобы вернуть прошлое. Он нужен, чтобы не позволить нам его переписать. Чтобы спустя десять, двадцать, пятьдесят лет осталось не только официальное объяснение того, кто победил и зачем всё было нужно. Чтобы остались голоса людей, шрам Елены, неувиденное детство Телемаха, разрушенная Троя. Те, кто не вернулся. И те, кто вернулся другими. Наша новая история начнется в тот момент, когда мы перестаём искать дорогу назад. Не потому, что прошлое надо забыть. Наоборот. Его нужно помнить настолько хорошо, чтобы никогда не перепутать память о доме с возможностью в него вернуться. Гомеровский nostos — найти дорогу домой. Наш, возможно, гораздо труднее. Признать, что прежнего дома больше нет. Не солгать себе о том, почему его нет. Не забыть тех, кто погиб по дороге. Не превратить катастрофу в очередную красивую героическую легенду. И всё-таки — жить.
Загрузка ...